, что мужик и поднялся.
Вопрос: А вы сталкивались с тем, что раньше их называли «бандиты»?
Ответ: Ну, в принципе… проскальзывали, но не так категорично, что бандиты. Но бандиты, если я не знаю, если просто не зная истории, не вникая, можно назвать бандитами. Бандиты… я говорю, если применить к себе те события, то вряд ли. Каждый бы, наверное, встал на защиту своего добра[566].
Одним из важных рассуждений, возникавшим у многих респондентов и являющимся, кажется, для большинства точкой консенсуса, было осмысление ситуации крестьянского восстания и Гражданской войны как фундаментально несправедливой и трагичной ситуации — такой, которая не должна повториться. Можно предположить, что здесь повлияли сразу два существенных для респондентов фактора. Во-первых, характеристики Гражданской войны (и более поздней коллективизации), которые респонденты наследовали, вероятно, как часть социальной памяти, были связаны прежде всего с описанием бедствий, страданий и ситуаций, в которых все становятся жертвами. Во-вторых, в современном российском обществе и СМИ довольно сильны антиреволюционные настроения (в смысле предпочтения любых эволюционных преобразований попыткам революции), а сама революция постоянно сравнивается с «1990‐ми» как моментом размывания государства и разрушения социальной ткани в целом. В итоге многие респонденты крайне осторожно относятся к самим попыткам реактуализации памяти о крестьянских восстаниях.
Может быть, и да, но только это очень нужно делать бережно. Очень бережно. Почему? Потому, что сейчас в общем-то есть некоторый поворот. Это в 90‐х, когда все до основания, а затем непонятно что. Когда бросили кость народу, обгладывали и ненавистью полыхали и к советской власти, и так далее. И, хотя вы сами знаете, какие были успехи и открытия на то время, это вообще, конечно, многое мы не знаем, конечно, людей эксплуатировали и так далее по полной[567].
Сейчас не получится реконструировать историю полностью. И должен быть неоднобокий подход, освещать надо со всех сторон. Я бы не хотел писать о зверствах. Воевали, шел брат на брата, реалистичность при этом взбудоражит память тех, кто помнит рассказы. И ничего хорошего это не принесет. И молодежь может неадекватно воспринять. Они категоричны, — принимают, или все в штыки, и оценивают или хорошо или плохо. А однобокой оценки нет. А рассказывать о событиях надо, но без реалистичности. Кулаки — на мой взгляд, были нормальные трудолюбивые люди, которые заставляли работать других. Да, были среди них жестокие, были и нормальные. Но пострадали они из‐за того, что больше работали. А крестьяне, сирые и убогие, таких и сейчас много — регулярно бегают за материальной помощью, но при этом ни огорода, ни сарайки, ни скотинки, ничего нет и сами ничего не делают.
В первую очередь кто поддержал советскую власть — самые бедные, те, кому нечего было терять. Сейчас, допустим, почему у нас для восстания и революции нет никаких условий — у людей есть серьезное хозяйство, корова, дом, машины. А ведь вышел из дома — ты все потерял. Если ты сегодня не накормил, не вспахал — все, ты теряешь дом. Поэтому ситуация, когда верхи не могли, у нас пока сложновата в этом отношении, и даст бог и долго не будет такой ситуации[568].
Таким образом, сохранение советских категорий и шаблонов восприятия участников крестьянского восстания в местных сообществах затрудняет нашим современникам отождествление себя только с одной из противоборствующих сторон: вопрос «Кто были наши и не наши в этом восстании?» вызывал противоречия в самоидентификации респондентов. И чаще всего ответ был «Наши — это красные», то есть «борцы за советскую власть». При этом обращение к памяти о своих предках несущественно влияло на определение «наших». Может быть, наличие непроговоренной, непрожитой семейной тайны еще более усложняло ситуацию. Возможно, нежелание обращаться к событиям восстания связано с нежеланием поднимать память об агрессии, неоправданной жестокости, садизме. При этом в ходе разговоров о необходимости помнить/забывать о трагических событиях восстания большинство респондентов декларирует важность восстановления и сохранения исторической памяти и передачи ее подрастающему поколению («но без реализма»). Цель такой ретрансляции заключается в том, чтобы в последующем не повторять ошибок прошлого, так как «в Гражданской войне победителей нет», в «войне со своими героев нет».
Таким образом, одним из основных средств формирования устойчивых образов, связанных с героическими событиями прошлого и важным способом поддержания исторической памяти о крестьянском восстании в местном сообществе, становятся публикации статей и материалов в средствах массовой информации, а также установка и уход за монументами. В советский период освещение событий 1921 года было односторонним и идеологически заданным, соответственно, акценты делались на подчеркивании жестокости повстанцев и превознесении героических действий борцов за советскую власть. И только со второй половины 1990‐х годов в местных СМИ стали появляться публикации, в которых отражалась жестокость с каждой стороны восстания и появился призыв выяснить, кто были повстанцы — «бандитами или поборниками за крестьянскую долю, по существу ставшими без вины виноватыми»[569].
По результатам полевой работы мы можем констатировать слабую сохранность памяти о крестьянском восстании у большинства населения, даже представителей старшего поколения (1920–1930‐х годов рождения). Почти все респонденты отмечали только две стороны среди участников событий 1920‐х годов — красные и белые. Маркировка наших и врагов (не наших) проводилась в привычном идеологическом диапазоне (хотя идея о внешнем по отношению к деревне истоке насилия также играет важную роль). При этом можно отметить изменение значения термина «кулак» в сознании жителей сельских поселений — кулаки оцениваются как трудолюбивые крестьяне, крепкие/зажиточные хозяева. В нарративах разделяются повстанцы и бандиты, отличительными чертами последних были объединение в группы (отряды, «банды»), убийства и неоправданная жестокость. Советские стереотипы у респондентов оказались очень устойчивыми при идентифицировании себя с разными группами участников восстания.
Тем не менее изменение идеологических ориентиров, новая риторика статей в местных СМИ, появление доступной информации благодаря интернету, публикация исторических источников, мемуаров, исследований, деятельность краеведов ведут к постепенной трансформации представлений об участниках Западно-Сибирского крестьянского восстания 1921 года в памяти населения Приишимья. Но собственно нарративы большинства местных жителей все еще во многом основаны на категориях и воззрениях, сформулированных в советское время. Никакого «прорыва» семейной памяти после ослабления господства советских нарративов о восстании так и не произошло. Причина этого, вероятно, лежит в том, что семейная память передавалась между поколениями очень слабо — как из‐за давления советских рамок памяти, так и из‐за попытки сохранить мир внутри сельских сообществ. То ключевое послание, которое, кажется, сохранилось нашими современниками из локальной социальной памяти, — это указание на трагичность и жертвенность позиции, в которой оказалось столетие назад приишимское крестьянство.
Глава 9. ПРИГРАНИЧНЫЕ РАЙОНЫ ВНУТРЕННЕЙ АЗИИ: ЗАПРЕЩЕННОЕ ПРОШЛОЕ «КАЗАЧЬЕЙ ВАНДЕИ»[570]Семеновский миф и памяти о травмирующей памяти(Пешков И. О.)
Исследования чужих воспоминаний о травматических событиях, как правило, имеют дело с проблемой репрезентации понятного события. Этот подход, много лет применяемый в исследованиях геноцида, имеет долгую традицию и показывает убедительные результаты[571]. Но что, если проблемой является не репрезентация, а само событие? Что, если ни исследователи, ни респонденты не в состоянии определить его длительность, участников, последствия и характер?
Фантомный характер события ведет и к размыванию способов его переживания. Что является формой памяти о событии такого рода? Какие формы соучастия, сопереживания или просто связей являются формой памяти, а какие — формой знания постороннего наблюдателя?[572] В этой ситуации мы имеем дело с таким усложнением временной структуры и символического аппарата переживания события, что вопросы о трансмиссии травмы повисают в воздухе. Память и событие во многом нарушают привычные последовательности: память постоянно оживляет прошлое, превращая его в запутанную сеть знаков, слов, воспоминаний, объектов и эмоций, благодаря которой событие приобретает способность воздействия и самосохранения как часть повседневности. Исследование фантома требует от нас смирения и внимательности. На место фактических соответствий (условно «правильной» и «неправильной» памяти) нужно поставить формы переживаний прошлого, трудно поддающиеся простой верификации. Слова, места и объекты вовлекаются в игры с прошлым, в результате которых нарушаются привычные ритмы и хронологии[573].
Следует заметить, что это теоретическое обобщение может быть наполнено эмпирическим содержанием благодаря антропологическим исследованиям приграничных сообществ восточной части СССР (Забайкалье). На первый взгляд ситуация выглядит достаточно просто: Первая мировая война и последующие за ней события застают Забайкальское казачье войско в глубоком кризисе. Забайкальское казачье войско представляет конгломерат сообществ, объединенных общими моделями социализации и сословной идентичности, но крайне разобщенных по своему происхождению, экономической ситуации и даже культурной базе. Казаки-инородцы и потомки сосланных поляков, крестьяне, насильно записанные в казаки, и метисы, творчески связывающие разные культуры, — все это разнообразие определило пестроту реакций на политический кризис