Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей — страница 13 из 50

приятной ручной резьбой. С одной стороны находилась старомодная замочная скважина для натертого маслом бронзового ключа.

– Слишком захолустный вид, – решила моя мать.

У нее на уме был другой гардероб, «элегантный и утонченный». Этот спор продолжался несколько дней, и отец умолял меня согласиться. Пожалуйста, дело того не стоит! Моя жизнь превратится в ад, если ты не получишь его! Поэтому я уступила. Громадный лакированный гардероб расселся как бегемот в моем маленьком доме, и лишь после смерти матери через пятнадцать лет я отдала его подруге.

Гардероб остался в моем доме, в отличие от матери. Я твердо сказала, что во время следующего визита ей нужно будет найти другое место для ночлега.

Разумеется, наступили последствия. Меня накрыл бесконечный поток комментариев о моей бесчувственности, эгоистичности и невнимании к семье. Мой отец присылал письма, где умолял меня разрешить им остаться со мной во время следующего визита. «Пожалуйста, давай сохраним мир», – просил он.

Я была решительно настроена удерживать свою мать подальше от себя, но слова отца посеяли во мне сомнение. Когда я по секрету сообщала друзьям о своих трудных отношениях с матерью, то каждый раз слышала знакомый рефрен: «Но она такая обаятельная!» Те, кто был не знаком с ней, отвечали примерно так: «Все матери и дочери иногда ссорятся. Но я знаю, что ты все равно любишь ее. В конце концов, она твоя мать!»

У меня почти не нашлось союзников: лишь самые близкие друзья понимали мои затруднения. Это не должно было удивлять меня. Моя мать прекрасно держалась в обществе, очаровывая всех вокруг и умело скрывая то, что находилось внутри. Она всегда была любезной и создавала захватывающее впечатление осведомленности, когда слегка приподнимала подбородок при разговоре. Ее голос всегда звучал негромко, и даже ее смех казался утонченным. Она одевалась просто – трикотажные костюмы или шерстяные блейзеры приглушенных тонов, – подчеркивая свои наряды лишь стильным ожерельем, приобретенным в Neiman Marcus или Gump’s[29].

В доме моих родителей было полно фотографий меня с сестрой, где мы играли, собирали цветы или стояли, прислонившись к дереву. Все эти фотографии так или иначе вводили в заблуждение. Моя мать кропотливо запечатлевала отредактированную версию нашей жизни, нанимая профессиональных фотографов, которые делали снимки нашей счастливой семьи. На Рождество она шила нам платья из тафты в красно-зеленую клетку и создавала причудливые декорации на парадном крыльце. Однажды мать взяла напрокат настоящих живых оленей. Помню, как я была зачарована животными, которых до тех пор видела только в сказках с картинками, но при этом ужасно боялась, что они проткнут меня рогами.

Однажды, еще до нашей рождественской ссоры, я присутствовала на роскошной вечеринке, которую моя мать организовала в честь Валлийского общества или по другому сходному поводу. Гостиную освободили от привычной мебели и заполнили арендованными круглыми столами, накрытыми льняными скатертями, украшенными серебряными табличками с указанием мест для гостей и великолепными цветочными композициями. Я смотрела, как моя мать порхает по комнате, здороваясь с гостями. Отец чинно держался рядом с ней. Меня усадили за стол с несколькими пожилыми супружескими парами, которых я раньше не видела. Когда они узнали, кто я такая, разговор сосредоточился на «очаровании» моей матери и на том, как «повезло» ее дочери.

Я уже слышала все это раньше. Все утверждали, что моя мать была прекрасной женщиной, что мы жили в прекрасном доме, что наша жизнь была прекрасной.

Все, кроме меня.

Поэтому когда я жила в Атланте, где поселилась вскоре после тридцатилетия, и обнаружила в почтовом ящике большой конверт горчичного цвета с адресом, выведенным аккуратным почерком моей матери, то уже представляла, что собиралась сделать.

Внутри находилась пачка бумажных листов, перехваченных толстой резинкой, и адресованная мне записка. Я нетерпеливо просмотрела записку, почему-то догадываясь о содержании приложенных листов. Прошло несколько лет с тех пор, как мать последний раз затрагивала тему своего прошлого. Тогда я жила в Нэшвилле, и она прислала мне письмо, где впервые сообщила, что она была брошенным ребенком. В отличие от того краткого уведомления, теперь я держала в руках сочинение в пятьдесят страниц с полупрозрачной пластиковой обложкой и переплетом на спирали.

«Прилагаю некоторые материалы, подкрепляющие мою историю, – написала моя мать. – Я подумала, что ты, будучи адвокатом, сможешь оценить это весьма необычное дело».

Моя мать написала мемуары. На первой странице находился список разделов и название: «Девушка Корама». После многих лет скрытности и категорического отказа отвечать на простые вопросы о ее семье и воспитании она хотела, чтобы я не только рассказала о ее прошлом, но и, предположительно, поделилась этим со всем миром.

Могу лишь предположить, что мой отец читал рукопись и помогал в ее подготовке. Она была аккуратно напечатана, но я никогда не видела, чтобы моя мать пользовалась компьютером или пишущей машинкой. Моя сестра тоже получила экземпляр и позвонила через несколько недель с вопросом о моем мнении. По ее словам, она наскоро просмотрела текст и сочла его «интересным». Но наш разговор этим и ограничился.

По моему мнению, было уже слишком поздно. Я не испытывала интереса к изучению прошлого моей матери и отвергала это вторжение в свое тщательно упорядоченное, наполовину сиротское существование. В последней строке своей сопроводительной записки моя мать неумышленно подтвердила уже принятое мною решение: «Я горжусь и радуюсь тому, что, несмотря на мое плохое воспитание, ты стала выдающейся личностью».

Мне следовало бы приветствовать это признание вины, потому что мать обычно винила меня саму в нашей семейной вражде. Она впервые признала свою роль в формировании наших испорченных взаимоотношений. Перечитывая эту записку спустя десятилетия, я рассматриваю ее как своеобразное извинение, признание ее ошибок. Но тогда я видела все иначе. Моя мать не извинялась: она хотела отпущения грехов. Она хотела поделиться историей своих горестей в надежде на то, что я прощу и, возможно, даже полюблю ее.

Я была совершенно не готова к этому.

Теперь я задаюсь вопросом, изменилось бы что-нибудь между нами, если бы я не запихнула листы обратно в конверт и не убрала их в папку. Погребенная в ящике архивного шкафа, рукопись так и осталась непрочитанной: прошло пять лет, потом десять и двадцать. Время от времени я вспоминала о рукописи, но лишь после второй поездки в Лондон вернулась к архивному шкафу для извлечения забытых секретов моей матери.

Рукопись находилась в том же самом конверте, и я медленно открыла клапан. Сначала я держала страницы на расстоянии вытянутой руки, как будто ради того, чтобы слова не могли отрастить клинки и поранить меня. Мало-помалу мой взгляд сосредоточился на черном шрифте, и я начала читать о жизни моей матери-приемыша.

Меня приняли в госпиталь для брошенных детей, и моя мать передала меня с рук на руки в лондонской штаб-квартире этого учреждения на Брансуик-сквер, 40 2 марта 1932 года. Наверное, она испытывала огромную благодарность и облегчение, когда меня приняли в этот знаменитый и престижный госпиталь. Полагаю, она воображала, что обо мне прекрасно позаботятся. По крайней мере, теперь она могла вернуться в Шропшир без позорного бремени, связанного с ее незаконнорожденным ребенком… Так моя мать освободилась от «бесчестья», спаслась от скандала – и я рада этому. Для меня стигмат незаконнорожденности сохранился навсегда.

Я не узнавала тон повествования, принятый моей матерью, – тон спокойной, отстраненной рассказчицы, излагавшей реальную историю. Слова на машинописных страницах, которые я давно убрала с глаз, с таким же успехом могли бы быть написаны незнакомкой. Неистовая женщина, снова и снова писавшая незнакомое имя на мятой бумажке, куда-то исчезла. Так же пропали аристократические замашки и тщательно охраняемые секреты, которые для меня были определяющими качествами моей матери. Составляя перечень воспоминаний, которыми она хотела поделиться со мной перед смертью, моя мать подготовила основательную встряску – одну из многих, которые последовали дальше.

7День приема


У моей матери не сохранилось воспоминаний о том дне, когда ее оставили с незнакомыми людьми. Она не знала, плакала ли Лена или обнимала ее, когда прощалась со своей двухмесячной дочерью. Ее первым воспоминанием было сердитое лицо женщины со строгим голосом, которой решительно ничего не нравилось.

Спустя недолгое время Дороти Сомс, как ее теперь называли, была отправлена в город на воспитание к приемной матери, которой платили из средств госпиталя. В пять лет она вернулась под опеку госпитальной администрации и была переведена в Беркхамстед на окраине Лондона, который моя мать назвала «диккенсовским учреждением, но без той убогости и запущенности».

Практика отправления маленьких детей в приемные семьи была принята почти двести лет назад. Как и многие устаревшие обычаи в госпитале для приемных детей, она была рождена необходимостью.

Вопреки намерениям основателя, в своем первоначальном воплощении госпиталь не стал средством предотвращения младенческих смертей. В сущности, более половины из поступавших младенцев были обречены на гибель, и уровень смертности иногда превышал 80 %. Хотя госпиталь предлагал лучшую альтернативу, чем работные дома, где младенческие смерти были почти неизбежными, для увеличения шансов на выживание был найден обходной метод: младенцев посылали в сельскую местность к кормилицам. Они возвращались в Лондон, лишь когда им было не менее пяти лет и они были уже достаточно выносливыми для коллективной жизни. Хотя статистические показатели этого нового метода были ужасными для наших современников, по меркам того времени это был успех: погибало только 39 % найденышей, растущих за городом.