Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей — страница 15 из 50

л в семье.

Поэтому Дороти жила в постоянном страхе перед госпиталем. Она не знала, что это такое и как оно выглядит, но представляла себе ужасное место.

27 мая 1937 года приемная мать предупредила ее о предстоящем событии. Они вдвоем отправились на прогулку по городу перед тем, как сесть на автобус из Хэдлоу до городка Беркхамстед. Поездка заняла не менее двух часов; дольше, чем Дороти когда-либо приходилось отъезжать от дома. Последняя часть поездки была на такси. Проехав через Беркхамстед, они направились вверх по крутой и узкой аллее. Дома постепенно расступились перед полем, усаженным кедрами и березами. С обеих сторон подъездной дорожки стояли одинаковые кирпичные домики. Из одного из них вышел мужчина, чтобы открыть ворота и пропустить такси.

За воротами началась дорога, проходившая по ровному полю, и Дороти смогла лучше рассмотреть дома, которые видела за оградой. Поселение, окруженное железной оградой с декоративными зубцами, состояло из ровных рядов двухэтажных кирпичных зданий с равномерно расположенными окнами, отделанными белой краской. В центре стояла впечатляющая часовня с четырьмя высокими колоннами, более мелкие версии которых украшали дорожки между домами, и щипцовой крышей, отбрасывавшей широкую тень. Когда такси замедлило ход, объезжая часовню, тревога Дороти одержала верх, и ее вырвало на пол автомобиля.

Проход между двумя мощными колоннами, обрамлявшими дубовую дверь учреждения, ничуть не уменьшил ее страхи. Недовольная безобразием, которое устроила девочка, Луиза Вэнс не выказала никаких чувств, когда втолкнула свою подопечную в обшитый деревянными панелями зал со сводчатыми потолками. После краткого прощания Луиза удалилась, а женщина в синем платье с белым передником велела Дороти ждать вместе с горсткой детей, сидевших на стульях у стены. Еще раньше в тот день специальный автобус объездил пригороды, собрал всех детей, достигших пятилетнего возраста, и бесцеремонно доставил их на крыльцо госпиталя. Дороти так и не узнала, почему она приехала отдельно от других детей, сидевших плечом к плечу и болтавших ногами над начищенным паркетным полом. Некоторые с открытыми ртами разглядывали зал с высоким сводчатым потолком, другие сидели с опущенными головами и тихо плакали, испуганные незнакомой обстановкой.

Наконец плотно сбитая женщина с коротко стриженными русыми волосами и пухлым округлым лицом вразвалку подошла к детям. Она прочитала список из их фамилий.

Отныне никто из взрослых не станет называть найденыша по имени. К детям будут обращаться только по обезличенным фамилиям: Смит, Джонс или Сомс, как это было с Дороти.

– Если я назову твою фамилию, встань и иди за мной! – рявкнула грузная женщина. Она вывела их за дверь и собрала в маленькую группу.

– Меня зовут сестра Рэнс. Я отвечаю за вас, и каждое мое слово – закон, – отрезала она. – Вы теперь мои, понимаете? Мои!

Она повела их вверх по лестнице, а потом по длинным коридорам, которые, должно быть, казались бесконечными для измученных детей. Далее их проводили в моечное отделение, где другая неулыбчивая женщина велела им раздеться, залезть в огромные ванны по трое за один раз и вымыться с головы до ног. После тщательной помывки они сбились в кучу, голые и мокрые; некоторые хныкали, другие безутешно плакали по женщинам, которых они знали как своих матерей. Сестра Рэнс, безразличная к их бедственному положению, взяла большие ножницы и грубо остригла девочек наголо, одну за другой. Когда она закончила, остались только кучи влажных волос на полу.

Когда я продиралась через материнские описания, передо мной невольно возникали жуткие образы наголо обритых заключенных, сгоняемых в огороженные стальными заборами исправительные учреждения, где они будут томиться до конца своих дней. Но в госпитале не было закоренелых преступников – только невинные дети.

Сначала я могла читать лишь по несколько страниц за один раз. Но потом я постепенно втянулась, снова и снова изучая страницы, пока мои клиентские проекты оставались нетронутыми в папке входящей корреспонденции. Меня поражали откровения матери о том, что с ней случилось много лет назад.

Когда железные ворота захлопнулись за нами, мы лишились не только волос и приемных матерей. Мы потеряли нашу индивидуальность, нашу личность, нашу свободу, наш голос и практически все контакты с внешним миром.

Внезапно у меня всплыло воспоминание из моей собственной жизни. Я была маленькой, ненамного старше, чем моя мать, когда ее вернули в госпиталь. Был день школьных танцев, и я нервничала, опасаясь, что никто из мальчиков не обратит на меня внимания. Я взяла ножницы и посмотрелась в зеркало, думая о телезвезде с прекрасной «перистой» стрижкой, которая в 1970-х годах была очень модной. И я начала стричь.

Щелк.

Щелк.

Щелк.

Результат получился безобразный и катастрофический. Я заплакала, глядя на неровные пряди и клочья волос с прорехами между ними. Когда мои рыдания усилились, моя мать прибежала на шум. Ей не понадобилось много времени, чтобы понять, что я натворила, и уже через несколько секунд она звонила по телефону в местную парикмахерскую.

«Это срочно!»

Она настаивала, что ее дочь нуждается в экстренной помощи. Она не принимала никакие возражения. Потом она подхватила меня, продолжавшую безутешно рыдать над моим проступком, и быстро доставила в парикмахерскую, чем спасла от неизбежных насмешек моих сверстников.

У меня сохранилось лишь несколько воспоминаний о том, как мать утешала меня, облегчала физическую или душевную боль. В тот день она была моей героиней.

Но Дороти никто не предложил утешения. После стрижки ей выдали комплект одежды буровато-коричневого цвета, выбранного за столетия до этого, как символ ее низкого статуса, ежедневное напоминание о ее бедности и позоре. Ей предстояло годами носить эту форму, менялись лишь размеры.

Следующей остановкой была лечебница, где детей укладывали спать до распределения по общим спальням.

– Ложитесь в кровати и не вздумайте выглядывать наружу, – рявкнула сестра Рэнс. – Если вам понадобится в туалет, я принесу ночной горшок. Никто не должен вставать по любой причине, иначе вам придется иметь дело со мной.

Дороти и другие девочки послушно разлеглись по кроватям. Когда верхний свет погас и в комнате стало темно, Дороти боролась с растущей тревогой. Ей было не к кому обратиться за утешением. В комнате стояла гнетущая тишина; дети онемели от горя и боялись плакать, не зная, что с ними может произойти. Но тревога Дороти была особенно острой.

Где-то посреди ночи, лежа в темноте в этом новом и незнакомом месте, я позвала, чтобы принесли ночной горшок. Но не потому, что мне было нужно облегчиться; думаю, я просто хотела убедиться, что меня услышат и позаботятся обо мне.

Сестра Рэнс появилась из тени и побрела к постели Дороти с фаянсовым ночным горшком в руке. Босые ноги Дороти бесшумно опустились на пол, и девочка села. Она сидела на корточках в полутьме под стальным взглядом сестры Рэнс, но ее организм отказывался помогать. Она снова натужилась, но все было бесполезно. Ночной горшок оставался пустым.

Тогда Дороти получила ответ на свой вопрос, услышат ли ее, позаботятся ли о ней и какой будет ее жизнь в госпитале для брошенных детей.

Сестра Рэнс ткнула кулаком в маленький живот Дороти.

– Больше не смей так делать! – прошипела она.

Глаза Дороти широко распахнулись от страха. Бездыханная, хватаясь за больной живот, она смотрела на удаляющую спину и короткие ноги сестры Рэнс.

Память о том дне преследовала мою мать, но не потому, что это был худший день ее детства. Скорее, это было предупреждение о дальнейшем. Как она вспоминала годы спустя, «меня в кратчайшие сроки посвятили в то, как все было устроено в госпитале».

8Надежда


Птица.

Мне понадобилось лишь одно слово из пяти букв, чтобы понять, что у моей матери болезнь Альцгеймера.

Мы сидели за ланчем в главной столовой Пляжного теннисного клуба на Пеббл-Бич. Члены клуба выкладывали тысячи долларов за привилегию вкушать жареные артишоки под чесночным соусом и клешни свежевыловленных дангенесских крабов, глядя в панорамные двенадцатифутовые окна, выходившие на Кэмел-Бэй и на семнадцатую лунку знаменитого поля для гольфа в Пеббл-Бич.

Мы с родителями достигли определенного невысказанного перемирия. Я согласилась раз в год приезжать к ним домой, а они согласились чуть меньше жаловаться на мое равнодушие. Как обычно, наш разговор был пикировкой, поэтому мы проводили время за изучением меню или глядя на залив и высматривая тюленя или выдру, резвившуюся среди ламинарий, целый лес которых колыхался недалеко от зубчатого побережья.

Когда официант принимал наш заказ, моя мать начала указывать на высокие окна, словно хотела привлечь наше внимание к чему-то интересному снаружи.

– Смотрите туда, это… это…

– Что там? – спросил мой отец.

– Да вон, прямо там. Эта штука над водой.

– Мама, там есть много чего, – сказала я. – На что ты указываешь?

Официант посмотрел на нее, потом на нас, находясь в явном затруднении. Она продолжала указывать, хмурясь от досады.

– Что это, мама? Тюлень? – Она покачала головой. – Выдра? – Я видела, как она борется с собой и ищет слово, которое вертится на кончике языка.

– Это птица?

По ее лицу пробежала смутная тень понимания.

– Да, оно самое. То, что ты сказала. Оно летало над водой.

– Птица? – повторила я.

– Да, – она помедлила. – Именно это.

Слово «птица» больше не было частью словарного запаса моей матери.

Вскоре последовали другие слова.

Салат-латук.

Тарелка.

Телефон.

Дальше наступила очередь цифр, а потом концепций. Вскоре после инцидента с птицей мы зашли в маленькое кафе, чтобы перекусить в ожидании моего отца. Я заглянула в бумажник, чтобы убедиться, что у меня хватает наличных, и мать вопросительно посмотрела на купюры у меня в руке. Она указала на них.