– Для чего это? Эти штуки, которые у тебя, для чего они? – с запинкой спросила она.
– Ты спрашиваешь, сколько у меня денег? – отозвалась я. Тогда мне не пришло в голову, что ее вопрос был более примитивным.
– Нет, но что это? Думаю, это… ну, я видела их раньше, так что должно быть… – она продолжала бессвязно лопотать о том, что я держала в руках.
– Деньги? Это твой вопрос? О деньгах? – я протянула руку. Она смотрела на мятые зеленые купюры без следа узнавания. – Это деньги, мама. Деньги. Мы пользуемся ими, чтобы покупать вещи.
Ее лицо осталось пустым и бесстрастным.
Наблюдая за тем, как слова и числа ускользают от нее, я понимала, что это мой последний шанс расспросить ее о Дороти Сомс. Ее перевод в клинику для больных Альцгеймером был делом времени. Тогда, даже если бы мне захотелось узнать, было бы уже слишком поздно.
Как выяснилось, я действительно хотела узнать больше. Во время одного из визитов в лечебное учреждение мое любопытство к прошлому матери достигло максимума. Мы с отцом ждали перед палатой моей матери, когда он мимоходом упомянул, что у нее никогда не было высшего образования.
Я была поражена.
– Что ты имеешь в виду?
Потом я засыпала его вопросами. Как насчет Королевской музыкальной академии в Лондоне, где она училась играть на фортепиано? Почему ты не сказал мне раньше?
Его скомканные ответы лишь приводили к новым вопросам. Мне вдруг показалось, что дело в семантике.
– Ты хочешь сказать, что в Англии высшее образование называется по-другому?
Мой отец лишь пожал плечами с намеком на лукавую улыбку, как будто он разделял смысл шутки, на которую я намекала. Он не стал распространяться на эту тему, и я не настаивала; возможно, меня сдерживали годы прежнего воспитания, где прошлое было запретной темой. А потом отца тоже не стало.
Но после того как я начала копаться в подробностях прошлого моей матери в госпитале для брошенных детей, до меня наконец дошло. Разумеется, найденыши не поступали в Королевскую музыкальную академию Лондона; их не принимали в Оксфорд или Кембридж, они не учились в колледже и даже не ходили в среднюю школу. Я мысленно вернулась в свое детство, к бесконечному потоку уроков и частных наставников, к моему беспокойству из-за малейших неудач. Внезапно сценарий перевернулся вверх тормашками. Моя мать воспитывала меня не по образу и подобию своего детства, но по искаженному, антиутопическому представлению о том, что она считала настоящим британским воспитанием. Реальность ее собственного воспитательного опыта была сформирована группой влиятельных патерналистов[31] за два века до ее рождения.
Распорядители госпиталя с самого начала полагали, что воспитание ребенка выше его соответственного положения в обществе будет жестокостью, которое приведет слишком образованного, недовольного или гордого молодого человека к несогласию выполнять служебные задачи или соглашаться на низкое жалованье, положенное по его рангу. В 1757 году они ясно выразились по этому поводу в многословных Постановлениях об управлении Госпиталем для содержания и образования беззащитных и брошенных детей: по распоряжению устроителей данного госпиталя.
Правила постановляли, что найденыши должны:
…учиться с Довольством принимать самые низкие и трудоемкие Должности; ибо, несмотря на Детскую Невинность, по факту их заброшенности и пренебрежения Родителями они должны назначаться на низшие Службы и не получать Образования, которое может поместить их на уровень Детей, чьи Родители имели Человечность и Добродетельность, дабы защитить их, и Трудолюбие, дабы содержать их[32].
Страх, стоявший за этими помпезными словами, состоял в том, что образованные дети, зачатые во грехе, могут подточить самые основы британского общества. Если бы их научили правописанию и математике, найденыши могли бы стать счетоводами и контролерами, даже чиновниками. В один прекрасный день они могли бы посчитать себя равными законнорожденным детям. Иерархию следовало сохранять; было бы несправедливо позволять найденышу подниматься над детьми праведных родителей. Местная сатирическая газета отразила настроения 1750-х годов в нескольких стихотворных строках.
Ты выдумал сей госпиталь прискорбный,
Дабы служил Прогресса данью скорбной,
Воспитывая жуликов и умножая шлюх,
Пока Детей Супругов честных дух,
Пока они стараются везде,
Подвержен Угнетенью и Нужде[33].
Воспитывая жуликов и умножая шлюх. Несмотря на сатирический характер этой фразы, она ярко иллюстрирует жестокость общественного мнения о незаконнорожденных детях. Хотя открытие госпиталя было санкционировано королем, его распорядителям приходилось оставаться бдительными и осмотрительными в своем выборе. Они всегда понимали, что препятствия, едва не помешавшие открытию госпиталя, никуда не делись и могут угрожать его дальнейшему существованию.
Они оставались верны своей заявленной цели – воспитание детей для низкой, но необходимой службы, – и эта цель отражалась в их правилах. Для мальчиков это означало «плетение сетей, вязание узлов и знание такелажа», чтобы они могли быть отправлены «на морскую или земледельческую службу»[34]. Девочек тоже приучали к работе в «обычном швейном деле, прядении и вязании, а также в кухонной, прачечной и домохозяйственной работе, дабы сделать их полезными служанками тех достойных людей, которые сочтут возможным воспользоваться их услугами»[35]. Никто не тратил лишнего времени на обучение, и из найденышей выжимали все соки. Я нашла исследование с подсчетами трудоспособности девочек из госпиталя, основанное на количестве вещей, изготовленных за год. Мне казалось странным, что студент Хирфордского университета сделал свое исследование 2015 года частью диссертации, но результаты говорили сами за себя. К примеру, всего лишь 25 девочек-найденышей в течение года изготовили более 6400 предметов одежды и домашнего обихода, от полотенец и скатертей до слюнявчиков, передников и ночных колпаков.
Распорядители допустили одно исключение из своего неустанно практичного расписания: ведение уроков чтения и письма в достаточной степени, чтобы найденыши могли стать добрыми христианами, читать и цитировать Библию. В какой-то момент учреждение добавило в программу другие вещи для чтения и письма, кроме Библии, вероятно, потому что эти навыки делали воспитанников более полезными слугами для их хозяев. Пока я читала историю госпиталя, то не видела причины для догадок о каком-либо сдвиге мировоззрения распорядителей в этой области – они готовили детей к государственной службе на самом низком уровне, и эта цель не изменилась за двести лет между основанием госпиталя и сроком, который моя мать отбыла там.
Итак, моя мать в совершенстве обучилась шитью. Сначала она практиковалась на обрезках, потом шила одежду для приемных детей и чинила форму найденышей, чтобы они могли снова и снова носить ее. Ее пальцы ныли, пока она упражнялась делать аккуратные прямые стежки, и вскоре загрубели от бесконечного штопанья носков и подшивания подолов. Другой работой было мытье и натирание коридоров госпиталя, и девочки превратили ее в игру: одна завертывалась в одеяло, а другие катали ее по полу, пока он не начинал сиять, а они могли спастись от наказания.
У моей матери не было домашней работы или экзаменов, и она никогда не получала диплом или свидетельство об окончании школы. Критическое и независимое мышление совершенно не поощрялось, и даже практические навыки – например, как купить автобусный билет или разменять деньги – оставались заброшенными. Многие дети, покидавшие госпиталь, вообще никогда не прикасались к деньгам.
Правда, было одно исключение. Найденышей тщательно учили правописанию, и наказание тростью ожидало тех, кто не справлялся с заданиями. Маленькие дети часами учились выписывать буквы. Бывшие воспитанники повсеместно сообщали об акценте на правописание и чистописание, но в своих исследованиях я так и не поняла причину. Я полагала, что, наверное, служанка благородной дамы должна была уметь писать письмо со слов своей хозяйки или подписывать именные карточки для гостей, которые раскладывались на столе во время домашних приемов.
Почерк моей матери часто хвалили в ее зрелой жизни. Незнакомые люди отпускали уважительные комментарии по поводу ее подписей или заполнения формуляров. Наш дом был наполнен табличками, выполненными ее безупречным каллиграфическим почерком, с указаниями о регулировке термостата, наполнении кормушки для птиц или поиска запасных ключей. И каждый год в нашей семье она собственноручно писала поздравления на рождественских открытках. Однажды на открытке был отпечатан замысловатый рисунок персикового дерева с куропаткой, выполненный черными чернилами одним росчерком ее пера.
Таланты матери казались мне бесконечными. Она умела играть на фортепиано и владела кистью так же свободно, как и каллиграфическим пером. Она без усилий аккомпанировала мне, когда я исполняла концерты Генделя или Вивальди. Написанный ею натюрморт висел в нашей столовой – обычная ваза с фруктами, – но я всегда дивилась тому, как ей удалось запечатлеть гладкую поверхность яблока, где свет неравномерно отражался от пятнистой красноватой кожуры.
Перебирая стопки книг и архивных записей у себя в кабинете, я не раз задавалась вопросом, каким образом девочка, воспитанная в госпитале для того, чтобы мыть полы и штопать носки, научилась играть на фортепиано и создавать живопись, которая выглядела совершенно уместно на фоне роскошных гобеленов и дорогих полотен, украшавших стены нашего дома. Я нашла лишь часть ответов, когда погрузилась в историю госпиталя для брошенных детей.