Чужое имя. Тайна королевского приюта для детей — страница 22 из 50

Более печально, что Хэнуэй испытывал не менее глубокую антипатию к евреям и написал объемистый памфлет против их натурализации. «Было ли где-либо в человеческой истории такое обилие беспринципности и коррупции, как среди евреев?»[44] – вопрошал он и предупреждал, что принятие евреев в британское общество будет «преступлением против христианства»[45].

Влияние одного из памфлетов Хэнуэя ощущается до сих пор. В своем сочинении «Одиночество в заключении с надлежащим полезным трудом и скудным рационом» 1776 года он ратовал за одиночное заключение: помещение человека в темную комнату и его содержание на хлебе и воде. Я заказала памфлет в издательской компании, специализировавшейся на «забытых» книгах. Текст было трудно читать: крошечный кегль, старомодный причудливый шрифт, заумный язык. Но по мере того как я привыкала к странностям стиля, слова начинали приобретать смысл. Хэнуэй считал себя ревностным христианином, наделенным важной миссией по искоренению зла, где бы оно ни встречалось. Эта миссия была его призванием, требовавшим неотложных действий. И в борьбе с разрушительными силами, отравлявшими человеческую натуру, он выделил одиночное заключение как мощный инструмент, способный произвести в человеке основополагающий сдвиг к благочестию. Хэнуэй считал, что «идея исключения из человеческого общества и разговора с собственным сердцем окажет мощное воздействие на умы и манеры людей любого сословия»[46]. Для него одиночное заключение было не жестокостью, а сострадательным актом – практикой, «которая вернет заключенного к миру и общественной жизни самым выгодным образом, ибо в должное время он будет учить всему, что узнал сам, и передаст потомкам в наследие добродетель вместо греха»[47].

Этими словами, которые он выписал с таким же глубокомыслием, как и свои соображения по поводу опасности чая и пользы хлеба, Джонас Хэнуэй отнял у меня мою мать.


Дороти было восемь лет, когда ее впервые заперли в чулане. В середине XVIII века, когда открылся госпиталь, такое наказание было неслыханным. В те дни детей вознаграждали за хорошее поведение. Им дарили серебряный наперсток, ножницы, имбирное пирожное или даже целую шляпу за хорошо выполненную работу, скажем, за совершенствование техники шитья или за изготовление особенно прочного такелажа. Эта практика была основана не на доброте, но на преобладавшей в те дни экономической аксиоме, что вознаграждение поощряет инициативу. Разумеется, и в те первоначальные годы найденыш мог получить подзатыльник или удар тростью за дерзкое замечание. Но архивные записи свидетельствуют о зловещих событиях через год после того, как Хэнуэй, считавшийся одним из самых влиятельных управителей госпиталя, опубликовал свой памфлет об одиночном заключении. 29 января 1777 года распорядители заказали «план оценки стоимости обустройства места одиночного заключения для непослушных детей»[48]. Когда такое место было построено, его называли «Темной Комнатой», «изолятором» или просто «тюрьмой». Наказание «тюрьмой» могли получать дети от восьми лет, которых иногда запирали на целую неделю. Помещение также использовалось для заключения подмастерьев, которые уже покинули госпиталь, но были возвращены хозяевами из-за дурного поведения.

Хэнуэй был не одинок в своих воззрениях, но его голос звучал наиболее мощно, и его идеи прижились. Ему приписывают широкое распространение практики одиночного заключения в исправительных учреждениях даже в США. По иронии судьбы другой видный сторонник госпиталя для брошенных детей был одним из самых видных критиков этой системы. В 1842 году Чарльз Диккенс совершил поездку в Соединенные Штаты и посетил тюрьму в пригороде Филадельфии. Он вышел оттуда потрясенным и описывал «безнадежное одиночное заключение» как «жестокое и несправедливое», считая его наказанием, «которое ни один человек не может навлечь на своего собрата по разуму».

Это медленное и ежедневное издевательство над таинствами мозга неизмеримо хуже, чем любая физическая пытка; а поскольку ее жуткие признаки и следствия не так ощутимы для глаза, как плотские шрамы, ибо раны находятся не на поверхности и человеческий слух редко может расслышать эти жалобные крики, то я отвергаю это как тайное наказание, которое спящая человечность еще не в силах осознать[49].

Вряд ли Диккенсу было известно, что жестокая практика, которую он находил столь предосудительной, использовалась в госпитале для брошенных детей. Я определенно не нашла доказательств этого. Вероятно, если бы он знал, то вмешался ради того, чтобы положить конец этому.

«Тюрьма» для детей больше не существовала к тому времени, когда родилась Дороти. В 1920-х годах госпиталь, в то время испытывавший финансовые затруднения, продал свои земли застройщику, который собирался построить рыночный район (впоследствии он стал известен как рынок Нью-Ковент-Гарден, где вымышленная Элиза Дулитл продавала цветы в «Моей прекрасной леди»). Распорядители выкупили обратно небольшой участок земли и построили новое административное здание, воссоздав многие первоначальные помещения госпиталя: прихожую, картинную галерею, зал заседаний. Сейчас в этом здании находится музей госпиталя.

Детей временно переместили в старый женский монастырь Редхилл, прежде чем основная база госпиталя была перенесена в городок Беркхамстед в 1935 году. Нет никаких сведений о специальной комнате для одиночного заключения, обустроенной в этом месте, но это не остановило мисс Райт – смотрительницу госпиталя в то время, когда Дороти находилась там. Моя мать запомнила ее до мельчайших подробностей:

Сам Диккенс не смог бы создать более угрюмую и пугающую директрису, чем мисс Райт. Ее седеющие волосы были расчесаны на прямой пробор и собраны в узел, а профессионально отделенные волнистые пряди обрамляли вытянутое остроносое лицо. Она держала руки полусогнутыми и всегда близко к худому телу, так что ее осанка и походка напоминали крадущегося зверя. Я ни разу не видела, чтобы она махала руками при ходьбе, даже совсем немного. Ее плотно сжатые губы никогда не посещала улыбка – добродушный смех был бы чем-то невообразимым.

Мисс Райт патрулировала коридоры, выискивая малейшие нарушения. Она воздерживалась от розог и линеек, зато имела при себе кожаный ремешок. Когда она входила в комнату с важным видом, ее серо-стальные глаза выжидающе смотрели на девочек, поднимавшихся со своих мест.

Но для Дороти мисс Райт предпочитала ремню одиночное заключение, и следующие несколько лет Дороти проводила дни и недели запертой в тесных комнатах без окон. Как выяснилось, Хэнуэй ошибался: одиночество не уберегало ее от повторных неприятностей.

Не было секретом, что мисс Райт выбирала Дороти для наказания чаще, чем других девочек. Она считала ее недисциплинированной, непослушной и несдержанной на язык. Дороти была не по годам развитой девочкой, и для мисс Райт ее бойкий нрав и энергичная личность были свидетельством «дурного семени». Казалось, почти ежедневно она испытывала на себе прочность кожаного ремня мисс Райт либо на несколько часов оказывалась запертой в темном чулане или кладовой. Лишь иногда ей давали хлеб и воду. В более удачные дни ее запирали в комнате с окнами.

Однажды Дороти заперли в кладовой и несколько часов не приносили никакой еды, пока она не нашла жестянку с шоколадками. Время тянулось нескончаемо, голодные спазмы давали о себе знать, и девочка больше не могла сдерживать себя. Она открыла жестянку и стала одну за другой совать в рот шоколадные конфеты, пока они не кончились. Этот проступок стоил Дороти солидной порки вдобавок к ее заключению. Ее также назвали воровкой, и этот ярлык остался с ней до того дня, когда она покинула госпиталь.

Моя мать так и не утратила способности съесть коробку шоколадных конфет за один присест. Отец всегда покупал ей традиционные калифорнийские See’s Candies – фунтовую коробку шоколадного ассорти с марципановой, вишневой и ореховой начинкой. Она исчезала в своей спальне, забиралась под одеяло и с детской радостью поглощала шоколадки, иногда целую коробку. Возможно, когда сладкие конфеты таяли у нее во рту, она представляла себе лицо мисс Райт.

Я размышляла о том, что пришлось вытерпеть моей матери в той кладовой, пока просматривала психологические исследования о насилии над маленькими детьми. Работы, где изучаются последствия насильственной изоляции, содержат поразительные факты. Для меня было проще подойти к делу с этой стороны – осмыслить события многолетней давности в контексте клинических исследований и учебников толщиной в три дюйма[50]. В отличие от моей семейной истории, там все было ясно.

В 1950-х годах психолог Гарри Харлоу совершал эксперименты на животных, посвященные воздействию одиночного заключения. Он помещал обезьян в «вертикальный камерный аппарат», изолировавший их от любых взаимодействий с внешним миром. Результаты были ужасающими. Всего лишь после двух-трех дней изоляции «обезьяны забивались в угол на дне аппарата и сидели там неподвижно, сгорбившись. На этом этапе можно было предполагать, что они считали свое положение безнадежным»[51]. Реакция обезьян была настолько характерной, что Харлоу прозвал свой аппарат «колодцем отчаяния»[52]. Его эксперименты продемонстрировали, что совершенно здоровая и довольная обезьяна, помещенная в аппарат, через несколько дней оказывалась безнадежно сломленной. Неудивительно, что впоследствии его методологию осудили как неэтичную и антигуманную.

Моя мать не написала, сколько раз ее запирали в чулане, в кладовой или в отдельной комнате, и в архивах, которые я получила из Корама, нет списк