О содержании ребенка не могло быть и речи – во всяком случае без поддержки ее брата.
Через два дня после рождения дочери Лена написала первое из нескольких писем. Рукописное послание было направлено по адресу на Брансуик-сквер, уже знакомому мне – тогда оно попало в мои руки, примерно через восемьдесят пять лет после написания. Содержание письма было трудно расшифровать, поскольку чернила выцвели от времени, а почерк местами был неразборчивым. Я поднесла фотокопию ближе к лицу и прищурилась, разбирая слова.
Уважаемая мадам!
Обращаюсь к вам с просьбой о милосердной помощи, если вы можете ее оказать. К моему несчастью, я родила здесь дочь, но не могу найти ее отца, и хуже того, у меня нет родителей. Если бы я нашла кого-то, кто мог бы позаботиться о ребенке, то смогла бы вернуться к работе. Буду очень рада, если вы сочтете уместным приехать и встретиться со мной, чтобы я [неразборчиво] все объяснила и рассказала вам.
В ответ секретарша госпиталя для брошенных детей прислала Лене формуляр для обращения и копию «Правил приема детей» – тех самых правил, которые были приняты более века назад.
В формуляре содержались некоторые общие вопросы о ребенке, его поле и дате рождения, но остальные вопросы были сосредоточены на обстоятельствах, которые привели к беременности. Кто является отцом ребенка? Каково его полное имя? Вы обручились с целью дальнейшего замужества? Кто вас познакомил с ним? Знает ли отец о вашем положении? Обещал ли он позаботиться о ребенке?
В ходе исследования я узнала, что главной целью госпиталя было обеспечение крова для незаконнорожденных детей, которые в ином случае были бы обречены на падение в расщелины общественного порядка. Однако существовало понимание, что учреждение должно служить второй, вероятно, более важной цели: возвращению падшей женщины к ее прежнему положению. Согласно Джону Браунлоу, секретарю госпиталя в середине XIX века, который сам был прежним найденышем, спасение женщин от проституции было первостепенным делом. Его особенно заботило, что женщина, ставшая «неосторожной жертвой коварства», без содействия госпиталя могла стать «исступленной в своем отчаянии»[10]. Браунлоу считал себя вынужденным помочь такой женщине. Он писал следующее:
Сохранение жизненных функций младенца не может рассматриваться в соперничестве со спасением молодой женщины от греха, несчастья и позора в самом расцвете жизни, когда ее преступление могло быть единственным и исключительным актом неблагоразумия. Многие необыкновенные случаи покаяния, за которыми следовало возвращение мира, покоя и репутации, доходили до сведения автора этого меморандума. По его собственному наблюдению, некоторые подобные случаи происходили с благополучными женами и матерями из процветающих семейств, которые без спасительной помощи данного учреждения могли бы стать самыми печально известными и неисправимыми проститутками. Очень редко бывали случаи (и ни один из них не остался незамеченным), когда женщина, получившая помощь от госпиталя для брошенных детей, не была бы защищена от проституции[11].
Помощь женщине в восстановлении ее достоинства и добродетельности была важной и благородной целью, и правила учреждения отражали серьезность этой задачи. Для того чтобы ее ребенка приняли в госпиталь, мать должна была доказать администраторам, что все их условия были удовлетворены.
Каждое правило было призвано определить, обладает ли женщина моральными качествами, достаточными для возможного восстановления ее репутации, и сможет ли она вернуться к прежнему положению в обществе, если ей окажут честь и примут ребенка на воспитание. На этот счет правила были непреклонны.
Ни один ребенок не может быть принят, пока настоящий Комитет после должного исследования не убедится в предыдущем добронравии и текущей нужде его матери, а также в том, что отец ребенка бросил его и мать, и, наконец, в том, что прием ребенка, по всей вероятности, будет средством возвращения матери на путь добродетели и честного образа жизни[12].
Даже самые богатые дамы не могли рассчитывать на смягчение этих суровых правил. Младенцы, передаваемые на попечение в кружевных чепчиках или затейливо вышитых платьицах, с дорогими игрушками, зажатыми в крошечных пальчиках, в полной мере подвергались такой же строгой процедуре.
После приема ребенка его мать могла вздохнуть спокойно, зная о том, что само его существование будет тщательно оберегаемым секретом. Госпитальный клерк записывал имя матери, пол и возраст ребенка в центральном реестре, и это была единственная запись, подтверждавшая личность матери. Реестр, вместе с другими определяющими личность предметами[13] или документами, помещался в сейф «для сохранения в полной секретности и безопасности» и мог быть открыт «лишь по распоряжению центрального Комитета [госпиталя]»[14].
Ребенок получал новое имя и в корреспонденции или в ответах на запросы его можно упоминать только по первой букве имени и дате приема. Сначала детям давали имена в честь заслуженных общественных деятелей; этот обычай был заведен в 1741 году, когда первые двое подопечных госпиталя были названы в честь его основателя Томаса Корама и его жены Юнис. Система именования была заброшена, когда выросшие дети стали выдвигать притязания на родство с однофамильцами, а герцоги и графы, одолжившие им свои имена, были вынуждены защищаться от ложных претензий на наследство.
Во время первоначального просмотра документов в маленькой комнате напротив госпитального музея я обратила внимание, что Лена не упомянула имени отца в формуляре о приеме, но анонимно назвала его «странствующим коммерсантом». Когда Вэл вернулась к нам, я с любопытством спросила ее, не был ли он коммивояжером. В моем собственном образе мыслей сложилось чисто американское представление об этом ремесле: заурядный мужчина в дешевом костюме, который стучится в двери и продает энциклопедии или пылесосы. Возможно, я бы могла проследить личность моего деда, изучая компании, которые нанимали коммивояжеров в этом регионе. Но Вэл мягко отговорила меня от этой идеи вместе с моими надеждами на большее. Среди тех, кто обращался с прошениями в госпиталь для брошенных детей, часто встречались заявления, что предполагаемые отцы были путешественниками, проезжавшими через городок, ради сокрытия их подлинной личности.
Еще один намек содержался в показаниях Лены.
Брат – мой ближайший родственник… Я обращалась к нему с просьбой принять меня и ребенка, на что он ответил, что не может потерпеть ребенка, но может оказать мне некоторое содействие… Я обращаюсь к вам с этим прошением в уверенности, что если вы милосердно заберете моего ребенка, то я смогу работать и надеяться, что однажды мои обстоятельства позволят вернуть обратно этого малыша. Трагическая часть состоит в том, что я не знаю его отца, то есть многого о нем, так как наша встреча была случайной инезнакомецне назвал мне ни своего имени, ни адреса. Увы, только сейчас я осознала свою глупость! Верю, что вы можете понять и помочь мне избежать самой ужасной судьбы.
Мое внимание привлекло то обстоятельство, что Лена перечеркнула слово «незнакомец». Возможно, она испытывала моментальную нерешительность, так как «странствующий коммерсант» на самом деле был ее знакомым – скажем, женатым любовником. Но в ее письмах не было ничего о личности этого человека.
Когда я получила архив, он представлял собой мешанину отдельных документов без особого порядка, и после возвращения из Лондона я потратила почти две недели на разбор содержимого и тщательное составление каталога. Годы работы публичным адвокатом, готовившимся к суду без помощи команды ассистентов, отточили мое организационное мастерство. Подойдя к задаче, как к любому судебному делу, я кропотливо упорядочила документы, пользуясь наклейками с цветной кодировкой. Хронологически следующее письмо было печатным ответом Лене из госпиталя, датированным 7 января 1932 года.
Уважаемая мадам!
Я получил формуляр с вашим обращением, но с сожалением довожу до вашего сведения, что ваше дело не может быть рассмотрено, пока вы не окажетесь в состоянии сообщить мне имя человека, которого вы полагаете отцом вашего ребенка, адрес его проживания или работы, когда вы были знакомы с ним, и какое-либо подтверждение вашей истории.
Когда я читала машинописный ответ, с его отрешенной интонацией и видимым безразличием к бедственному положению матери, я представляла Лену, сидевшую на кровати в Далвичском госпитале, одинокую и почти наверняка испуганную. Возможно, она читала этот обескураживающий ответ, когда прижимала к груди ребенка, которому предстояло стать моей матерью. Но следующее письмо в моей хронологически упорядоченной папке дало мне косвенное представление о характере Лены. Через три дня она попробовала еще раз.
Уважаемый сэр!
Спасибо за ваше письмо, отправленное во вторник. Я отметила, что в текущих обстоятельствах вы не можете принять мое прошение.
Если бы вы любезно предоставили разрешение на беседу с вами, то я бы смогла дать лучшее и более полное описание подробностей моего дела. Уверена, что вы не откажете мне в этом. В ожидании вашего ответа.
Ее настойчивость окупилась, и 25 января она получила следующий ответ:
Уважаемая мадам!