Чужой друг — страница 11 из 28

Мне было плохо. Щеки горели от стыда. Я бежала все дальше, ветки хлестали по ногам, по лицу. Ужасно колотилось сердце. Сзади я слышала шаги Генри. Неожиданно прямо передо мной уж соскользнул с валуна в кусты. От испуга я споткнулась, проклиная высокие каблуки, и захромала. Генри нагнал меня, схватил за руки, дернул к себе.

— Куда несешься? — проговорил он, задыхаясь. — Что с тобой?

Генри обхватил ладонями мое лицо. Я подалась назад. Его левый глаз почти совсем заплыл, скула посинела. Лицо опухло и казалось гротесковой маской с кричащим ртом.

Ему не хватало воздуха, он старался отдышаться. Голова его покачивалась вверх и вниз в такт тяжелому дыханию. Генри тупо смотрел на меня.

— Над чем смеешься? — спросил Генри, тряся мою руку. — Над чем смеешься? — Он больно стиснул ее.

— Твой глаз, — выдавила я из себя и только теперь заметила, что громко и истерически хохочу. Прямо содрогаюсь от хохота. Пусть, лишь бы не молчать. У меня перехватило горло. Охрипну, промелькнуло в голове. Я попыталась шагнуть дальше. Генри встряхнул меня обеими руками. Давай бей! — подумала я. Ты ведь хочешь ударить, тебе это нужно!

— Над чем смеешься? — зло прошипел он.

Я вырвалась и побежала. Генри вцепился в мое плечо, бросился на меня, и мы упали. В спину мне уперлось что-то твердое. Наверное, корень. Или какая-нибудь жестянка. Генри возился с одеждой, я отбивалась. Генри тяжело дышал мне в ухо, повторяя: над чем смеешься? Дернув подол платья, он расстегнул брюки. Я вцепилась пальцами в его затылок. Перед глазами плясала ветка с круглыми блеклыми листьями. Слезы ползли в уши. И опять эта ветка, матовая зелень с бликами и коричневатыми тенями. Тени и свет, блики и тьма, близь и даль. Холод от земли, корень, больно упиравшийся в спину. Нет! — повторяла я про себя. Нет! Потом злость и отчаянье исчезли, растворились, перемешались с внезапной страстью, пляшущими листьями, прерывистым дыханьем Генри и, наконец, с чувством полного одиночества.

Мы лежали друг подле друга, неподвижно, молча, полураздетые. Почему-то меня занимал вопрос, где осталась машина. Хотя мне это было безразлично. В лесу было тихо. Я не открывала глаз. Солнце проникало сквозь веки. Не хотелось видеть Генри, отвечать на его расспросы, не хотелось объяснять того, чего я не могла объяснить. Да и что говорить? Я сама не понимала, что со мною происходит.

Через какое-то время мы вернулись к машине и поехали назад. Мне было ужасно холодно, я вся дрожала от озноба. Я по-прежнему молчала, и Генри включил радио.

В Берлин мы приехали часам к десяти. Генри проводил меня до двери. Мы избегали слов. Генри чинно попрощался, я улыбнулась ему. Поцелуй в висок. Пока. Спокойной ночи. Я быстро закрыла за собой дверь.

Позже я села за письмо сестре. В конце концов порвала его. Перед тем как лечь в постель, приняла снотворное. Для меня это не такая уж редкость. И все же сон долго не шел. Я злилась на себя. Включила телевизор и несколько минут глядела в светлую шуршащую пустоту. Затем полистала биографию известного музыканта, вспоминая, есть ли у меня что-нибудь выпить. В холодильнике нашлась початая бутылка водки. Я налила себе полный стакан и поставила рядом с кроватью. Запах и вкус водки были мне противны. Я выпила ее и уставилась в потолок. Шел третий час, было слышно, как спустился лифт. Я говорила сама себе: «Немножко поплакала, и ладно. Давай спать. Ты же хочешь вырасти большой?» — «Нет, мама, не хочу. Я не хочу быть взрослой». — «У тебя все еще впереди». — «Не хочу, мама. Не хочу».

6

В конце июня я взяла отпуск и поехала к морю. Мы договорились с Генри, что проведем отпуск порознь. Недолгое одиночество, свобода от каких бы то ни было обязанностей, каникулы от будней. А еще, пожалуй, бессознательное опасение еще большей близости, боязнь того, что за несколько недель, проведенных вместе ежедневно, ежечасно, исчезнет необходимая дистанция. Невыносимой была сама мысль о том, что весь отпуск изо дня в день придется под кого-то подлаживаться. Так же как мысль о том, что кому-то пришлось бы стеснять себя ради меня.

Генри сразу согласился. Пожалуй, даже с облегчением.

В день отъезда Генри пошел на работу попозже: ему хотелось проводить меня. Мы зашли в соседнее кафе. Генри держал мою руку и молча глядел на меня. Неподалеку от нас сидели две женщины, обеим за сорок, обе с крашеными волосами — блондинка и шатенка.

Блондинка держала на правой ладони кольцо и цепочку. Другой рукой она рассеянно брала их и снова опускала на ладонь. По ее сильно напудренному лицу ручьем текли слезы, смешиваясь с пудрой. Она плакала почти беззвучно. Слышался только тихий, какой-то очень тонкий писк.

Шатенка успокаивала ее. После двух-трех слов она замолкала и с беспомощно открытым ртом уныло глядела на подругу. Блондинка никак не реагировала. Шатенка обругала какого-то мужчину зверем, которого убить мало. Потом спросила: а что же он, собственно, сказал? Не получив ответа, она опять замолчала, приоткрыв рот. Ее черная юбка задралась. Лицо покрылось капельками пота. Она допила рюмку и произнесла:

— У него мочки приросшие. У кого такие мочки, точно сволочь.

Я улыбнулась, потому что тоже знала эту примету.

Блондинка медленно покачала головой. Не отрывая глаз от кольца с цепочкой, она проговорила:

— Нет, он не плохой. Просто молод еще.

Подруга недовольно взглянула на нее, но возражать не стала. Они помолчали. Потом шатенка опять спросила:

— Что он сказал-то?

Блондинка ничего не ответила и снова тихо заплакала.

Генри легонько толкнул меня локтем. Он положил мне руку на колено и шепнул: хорошо бы побыть вдвоем. Я убрала его руку и сказала, что пора ехать. Мне хотелось прибыть на место по холодку. Я расплатилась, и мы поднялись из-за стола.

У выхода я оглянулась и посмотрела на женщин. Только теперь я заметила в волосах блондинки бабочку из красных страз. Она висела на пряди у правого виска. Веселая блестка на безымянном горе, смешная и жалкая на стареющем лице.

На прощание Генри поцеловал меня. Сунув пальцы в кармашки жилета, он долго смотрел вслед машине.

Отпуск я всегда провожу в одной и той же деревне на Узедоме. Мои хозяева крестьяне. В деревне я считаюсь двоюродной сестрой хозяйки, так как местным жителям не разрешается сдавать комнат. Я снимаю маленькую мансарду с кроватью и шкафчиком. Ни стула, ни табуретки в комнате нет, да они мне и не нужны. В отпуске я ложусь спать рано.

Иногда я провожу вечера с Гертрудой и Йохеном, моими хозяевами. Они любят рассказывать про своих детей. У них две дочери. Младшая работает поварихой в райцентре, а старшая вышла прошлой осенью замуж и живет в соседней деревне. Свадьба обошлась в двенадцать тысяч марок, гостей возили в церковь на двух автобусах. Гертруда и Йохен часто рассказывают о свадьбе.

Когда они возвращаются домой, я обычно уже лежу в постели. Кроме работы в кооперативе, они много занимаются своим хозяйством: держат коров, свиней и кур. Поэтому вставать им приходится в пять утра и работать до восьми вечера. Думаю, работают они ради денег, но точно я не знаю. Может, они просто не умеют жить иначе. Однажды я спросила их об этом, но они либо не поняли вопроса, либо не захотели говорить со мной. В конце концов, это их дело, и они не обязаны ничего объяснять. Впрочем, меня это мало интересует. А спросила я тогда потому, что их жизнь показалась мне довольно абсурдной. Но они ею довольны, и я, пожалуй, завидую им, завидую этой удовлетворенности. Хорошо все-таки тяжко трудиться, а потом взять и истратить кучу денег на свадьбу дочери. Словом, им такая жизнь нравится и другой они не хотят.

Раньше я иногда помогала им. Сбрасывала снопы соломы с чердака или крошила хлеб курам. Пару раз мы с Гертрудой подрезали курам крылья. Но хозяева не любят, когда я помогаю. Йохен говорит, что с работой они вполне справляются сами, а мне надо отдыхать. Поэтому, приготовив на кухне ужин, я ухожу вечером к себе в комнату. Перед сном читаю, но быстро засыпаю, так как морской воздух меня утомляет.

Днем я валяюсь на пляже. Отпускников в деревне мало, только настоящие и мнимые родственники вроде меня, поэтому кругом тихо. Иногда я на пляже совсем одна. Несколько деревенских подростков на мотоциклах или велосипедах время от времени появляются неподалеку. Ближе они не подходят. Постояв, они уезжают, но затем возвращаются опять.

В первые дни я загорала без купальника. Наверно, это их и привлекало. Каникулы летом длинные, и ребятам нечего делать. Я у них единственное развлечение. Я бы и дальше загорала голой, но в деревне стали бы ворчать, а мне не хотелось, чтобы у моих хозяев были из-за меня неприятности.

Я послала Генри две открытки. Несколько строк — ни о чем. Глупые слова, неприятные мне самой. Но у меня не получается написать что-нибудь интересное. Сама открытка мешает. Строго ограниченное место для текста укорачивает фразу до трех слов — так пишут малограмотные. А на обороте — глянцевый пейзаж, который поневоле как-то связан с тобой и с твоим посланием. Еще хуже готовый текст, впечатанная формула сердечного привета. Конечно, можно послать письмо, но мне действительно нечего писать.

Что ему сказать? Что я скучаю по нему? Тоскую? Как невнятно и неполно именует это слово простое, преходящее желание. Тоска похожа на тонкую нить паутинки, протянувшейся между людьми. По краям ее приклеились, повисли, сохнут жертвы одиночества.

Следующую субботу я провела в соседней деревне. Меня пригласил к себе на дачу зубной врач из берлинской клиники «Шарите». Я познакомилась с ним здесь несколько лет назад, с ним и его теперешней женой. В Берлине мы иногда перезваниваемся, договариваемся встретиться, но видимся только на отдыхе.

Фред встретил меня в дверях. Мы поцеловались и пошли в дом. Выпили аперитив. Фред уверял меня, что я прекрасно выгляжу. Я отвечала на комплименты тем же. Фред разговаривал громко, казался довольным. Он хотел снова наполнить мою рюмку, но я отодвинула ее.

Фред болтал без умолку — то ли радуясь моему приходу, то ли нервничая. Он много пил и рассказывал о своей даче, о ремонте крыши.