Чужой друг — страница 19 из 28

Господина Эберта мы боялись. Даже самые спортивные ребята из нашего класса робели перед ним. Они были его любимчиками, но если он в ком-нибудь из них разочаровывался, то пощады не давал. Свои любимые ругательства «лоханка» и «сосиска» он произносил медленно и со смаком, называя так девочек и мальчиков, не справившихся с упражнением на турнике или брусьях. Остальные смеялись. Каждый смеялся тем громче и обиднее, чем неотвратимее приближалась его очередь. Все боялись насмешек, этот страх парализовал нас и не давал сделать самых простых упражнений. Ожидание издевок давило свинцовым грузом еще до того, как потные руки обхватывали перекладину, кольца или канат. Насмешки господина Эберта липли вязкими ошметками, затруднявшими любое движение. Своим презрением физкультурник старался задеть не только спортивное честолюбие, он метил глубже и поэтому «лоханками» называл исключительно девочек, а «сосисками» мальчиков. Все это мы поняли гораздо позднее. Во всяком случае, я.

Не помню, как звали учителя физкультуры в старших классах. Для меня он остался господином Эбертом, хотя я точно знаю, что это не так. Конечно, его звали иначе, и учитель был совсем другим, другой школа, другим город. Все было другим, но менялось немногое. Новому господину Эберту нравилось вызывать самых оформившихся и красивых девочек. Этих трех-четырех девочек он на каждом уроке заставлял переворачиваться на турнике или делать кувырки на полу. Покраснев от напряжения, девочки вновь и вновь повторяли гимнастические упражнения, а физкультурник с удовольствием разглядывал их. Остальные — к счастью, я была тогда среди этих остальных — хихикали втихомолку, глядя на его развлечение с нашими одноклассницами. Мы жалели их и одновременно завидовали. Иногда я целый урок глядела со скамейки, как новый господин Эберт ласково разговаривает со своими избранницами, снова и снова командует сделать то или иное упражнение, каждый раз пользуясь своим правом поддерживать ученицу руками.

Долгие годы после школы я стеснялась моей неспортивности, неуклюжести — одним словом, того, что я «лоханка». А когда я осмелилась заговорить об этом с другими, исподволь и осторожно, то оказалось, что их мучают такие же воспоминания. У каждого был свой господин Эберт, и все продолжали чувствовать жесткую хватку железных пальцев, жгучий яд насмешек. Мои сверстники столько падали в школьные годы на гимнастические маты, что память об этом жива до сих пор и неистребима. Физическое воспитание нанесло нам немало душевных травм.

Разумеется, тут немало предвзятости и субъективности. Возможно, следует взглянуть на это шире, увидеть проблемы, трудности, достижения, без которых невозможна правильная оценка. Но широкого взгляда мне не хватает — я до сих пор лежу на школьных матах.

Внимательно выслушав меня, Генри улыбнулся и повторил:

— Не надо. Это безнадежно.

Вечером мы пошли в кино, чтобы не сидеть в гостиничном ресторане или в своих номерах. Перед этим поужинали в «Черном льве». Это была, скорее, пивная, где остался только суп-гуляш, который подавался в чашках. Мы попросили налить каждому в тарелку по три порции и взяли много хлеба, так как проголодались, а возвращаться в гостиницу не хотелось. Больше поужинать было негде: все уже закрылось. Суп был водянист, и мы навалились на хлеб. Завсегдатаи, пожилые мужчины или мои ровесники, молча пили свое пиво и наблюдали за нами. Знакомых среди них не было.

В кассе кинотеатра пришлось ждать. Кассирша сказала, что фильм демонстрируется лишь в том случае, если наберется не меньше пяти зрителей. Перед кинотеатром стояли два подростка. Мы ждали в фойе и курили.

В пять минут девятого подростки вошли в фойе с двумя девочками и попросили четыре билета. Кассирша хмуро начала их отрывать. Но одна из девочек неожиданно сказала, что не пойдет в кино, и выскочила из фойе. Подруга пошла за ней. Потом на улицу побежал один из подростков и вернулся с обеими подружками. Намотав на палец волосы первой девочки, он тянул ее за собой. У кассы отпустил. Девочки согласились пойти в кино, но не хотели покупать билеты. Пусть за них платят ребята. Те отказывались. Наконец кассирша сердито закричала на всю четверку, и девочки выложили деньги.

Зал кинотеатра совсем не переменился. Те же откидные кресла с вытершейся красной обивкой и зеленые стены.

Механик запустил фильм, пока мы стояли у кассы. Но свет в зале еще не погас. Картина была испанской. В ней рассказывалось о рабочем, которого уволил хозяин, и поэтому рабочему пришлось переехать с семьей в деревню. Видовые съемки были хороши, но сам фильм оказался скучным, и мы ушли. Четверка тоже не смотрела на экран. Парочки сидели обнявшись и целовались.

Дверь в фойе была закрыта. Мы позвали кассиршу. Она открывала дверь с оскорбленным и враждебным видом. Если бы не мы, кассирша уже давно была бы дома. Она чувствовала себя обманутой.

Входная дверь в гостиницу тоже была закрыта. На наш звонок подошел инвалид, ночной портье, который впустил нас и выдал ключи от номеров. Было всего девять часов вечера, но мне хотелось спать, и я попрощалась с Генри.

Однако через час я снова встала с постели, оделась и спустилась к портье. Я попросила его продать бутылку вина, но он ответил, что уже поздно и вина у него нет. Я предложила десять марок, и в конце концов он принес из холодильника три бутылки пива. Вернувшись в свой номер, я села и закурила. В ближайшие два-три часа все равно не заснуть. Я достаточно хорошо знала себя, чтобы делать напрасные попытки.

Поездка сюда оказалась бессмысленной. Зря я взяла с собой Генри. Собственные ошибки легче переживать одной. Прошлое невозвратимо. У нас остаются лишь обрывки воспоминаний. Искаженные, приукрашенные, неверные. Но проверить уже ничего невозможно. Все было так, как запомнилось и вспоминается сейчас. Прежние мечты нельзя испортить, нельзя стереть прежних страхов. Моего родного города больше не существовало. Нынешний город давно и прочно забыл его. Камни внушают иллюзию сходства, но дождь безвозвратно смыл следы прошлого. Нет пути назад, нельзя вернуться в родимый дом. Позади нас лишь пепелища, а кто обернется — застынет соляным столбом.

Старая школа превратилась в склад. Напротив нее стояло современное здание с плоской крышей и большими окнами. Теперь ребята учились тут. Днем я попробовала заглянуть в старые классы с улицы, но грязные стекла лишь неясно отражали мое лицо. Генри тянул меня дальше. Окна верхнего этажа были заколочены. В классе, где когда-то я с двумя десятками учеников пыталась снискать расположение всемогущих учителей, или хотя бы усыпить их бдительность, теперь была проломана стена. Из пролома торчала балка, на ней висел блок. Здесь вел уроки господин Гершке, учитель истории.

По-моему, все девочки были влюблены в него. Даже летом, в самую жару, он ходил в пиджаке и галстуке. Господин Гершке был справедлив, а это самая высокая оценка, которую мы давали учителям. Я училась только для него, в надежде на его похвалу читала скучную дополнительную литературу. В шестом классе господин Гершке внезапно исчез. По школе и городу пошли слухи: поговаривали, будто историк совратил ученицу из девятого класса. Я была в ужасе и думала, что он мучил ее, бил. Ничего другого под словом «совратил» я представить себе не могла, и эта мысль была для меня невыносимой. Я поделилась ею с одноклассницей, которая обозвала меня дурой и сказала, что историк не бил девятиклассницу, а совсем наоборот. Я не поняла. Тогда она объяснила, что у них была любовь.

— Ах вот оно что, — пробормотала я и сделала вид, будто теперь все понятно. Я почти завидовала девятикласснице. Впрочем, это была не столько зависть, сколько желание скорее повзрослеть, чтобы господин Гершке наконец обратил на меня внимание. Чтобы он хвалил меня не только за знание дополнительной литературы и за мое прилежание, а заметил меня саму.

На самом деле я не поняла, чем плохо то, что у историка была любовь с девятиклассницей. Я спросила об этом мать, и она решила меня просветить. Напуганная этим происшествием, мать явно переборщила. Вместе с иллюзиями она убила и мои самые прекрасные мечты, само желание стать взрослой. Мне совсем не хотелось замуж, и своей семьей я решила обзаводиться как можно позже. Теперь я знала, что в юном возрасте ни в коем случае нельзя связываться с мужчиной и нужно терпеливым выжиданием проверить его любовь, каждая женщина должна любить только одного мужчину, для которого она обязана блюсти себя. Меня еще несколько лет преследовали жуткие видения: страшные болезни, калеки в язвах и гное, страдания и позор, от которых способна избавить лишь смерть. Мне было шестнадцать, когда я впервые позволила мальчику поцеловать себя. Помню, что после этого я бросилась домой и долго мылась с головы до ног.

Учась на медицинском факультете, я приехала на выходные домой и познакомилась с другом моей младшей сестры. Ей тогда было шестнадцать, а ему — сорок. У него были седые виски, а на пальце белел след от обручального кольца. Я с недоумением смотрела на родителей. Они сердечно и непринужденно принимали друга своей младшей дочери. Он был почти ровесником моих родителей, но они считали это нормальным. Все их опасения, страхи куда-то подевались. Родители освободились от них, свалив на маленькую девочку, которой я была когда-то. Долгие годы голова моя была полна самых искаженных представлений о сексе.

Ни историк, ни девочка из девятого класса в школе больше не появлялись. Девочка с родителями уехала из Г. Про учителя говорили, что он сидит в тюрьме. Позднее мы узнали, что он преподает в другом городе. Его реабилитировали. Та девочка просто все выдумала, нафантазировала.

Мы чувствовали волнение учителей, их нервозность и быстро сообразили, что от бессилия нас может защитить не только покорность и наше спасение заключается не только в послушании. Всемогущим учителям тоже есть кого опасаться. Им нужно опасаться нас.

Два года нашей классной руководительницей была фройляйн Ничке, пожилая, одинокая женщина. Старая дева. Худая, болезненная, с напудренным лицом, она сидела за учительским столом и читала вслух стихи или прозу, пытаясь открыть нам красоты языка. Но нас научили слушать или хотя бы изображать интерес только под страхом наказания. Фройляйн Ничке не умела наказывать, и мы мучили ее за это. Ее всегда расстраивало, если единственной реакцией на прочитанное ею романтическое стихотворение бывали глупые реплики или плоские шутки. Она не наказывала, но давала понять, что наши глупость и ограниченность ранят ее. Она воспитывала тем, что не скрывала своих огорчений или обид, надеясь устыдить нас. Этого мы ей не прощали.