Из глубины шахты послышался шорох, стальной трос многообещающе дрогнул. Наконец за дверным окошком показался свет. Офицер открыл дверь и вошел в кабину, где уже кто-то был. Прижав к себе свернутое пальто, я втиснулась следом. Неподвижные чужие лица. Безмолвный спуск вниз. Дважды лифт останавливался, хотя никто не входил и не выходил. Я молча смотрела на соседей почти в упор, и те разглядывали меня также молчаливо и пристально. Невольный контакт, в котором участвуют все органы чувств, особенно неприятен для обоняния.
Внизу я заглянула в почтовый ящик. Там лежали только газеты, письма доставляются позднее. На доске объявлений все еще висел листочек с траурной рамкой. Стандартный бланк, куда от руки вписаны фамилия, место и время похорон. Кто-то прикрепил его кнопкой. Наверное, домоуправ. Видимо, извещение доставлено по почте. Когда-нибудь такое извещение придет о каждом жильце, о каждом, кто здесь умрет. Это одна из разновидностей общения домоуправа с жильцами — вроде починенного крана или двери, которую он открывает отверткой и плечом, если она случайно захлопнулась.
Не думаю, чтобы кого-нибудь это извещение особенно тронуло. В нашем доме умирают слишком часто. Да и живет тут слишком много стариков. В подъезде каждый месяц висят бланки с траурной рамкой по три-четыре дня, пока не снимут. Вряд ли у Генри были здесь знакомые, кроме меня. Он бы сказал мне об этом.
Я положила пальто в машину и поехала в поликлинику.
Под дверью моего кабинета лежала записка. Главврач просил сходить с ним после обеда к бургомистру. Шеф попросился на прием, так как жилищная комиссия недодала клинике двух квартир. До сих пор жилья нам не урезали. Квартиры нужны для медсестер из провинции. Они едут в Берлин лишь на том условии, что получат жилплощадь. Не знаю, зачем я понадобилась шефу. Вероятно, он считает, что я все еще отвечаю за социально-бытовой сектор. Но я сдала дела в прошлом году. А может, ему просто хотелось появиться у бургомистра с эскортом. У нас все знали, что он это любит. Шеф просил сразу же позвонить.
В четверть девятого прибежала моя медсестра Карла. Она, как всегда, начала объяснять, что опоздала из-за детей. Она опаздывает каждый день и всегда ссылается на детей. Вероятно, надеется разжалобить меня. Карла принадлежит к женщинам, избравшим для себя роль заботливой матери. Эдакое волоокое, теплое счастье — мы, дескать, знаем, в чем смысл жизни, этого у нас не отнимешь. Смысл жизни в детях, которые живут ради своих детей, а те опять-таки живут ради детей. Порочный круг. Не является ли продолжение человеческого рода следствием из неверных посылок? Не подсунут ли этот силлогизм самим дьяволом? Ошибка будет стоить дорого. Зато у жизни есть смысл. Во всяком случае, для Карлы. Она уверена, что знает, почему я развелась: муж бросил меня потому, что я не нарожала ему симпатичных карапузов, или у меня недостаточно пышный бюст, или же, наконец, потому, что я не крашусь.
Открыв шкаф, Карла увидела пальто и поинтересовалась, не иду ли я на похороны. Я пожалела, что не оставила пальто в машине. Теперь-то уж точно пойду на кладбище. Бестактность Карлы рассеяла сомнения. От злости внутри у меня все сжалось. Начались обычные разговоры: родственник? Ах, даже друг! Кошмар, совсем еще молодой, ужас-ужас! Как я вас понимаю. Вы очень бледны.
Я сделала вид, будто читаю истории болезней. Карла начала переодеваться. В комнате медсестры стоит картотека и шкаф с историями болезней, поэтому платяной шкаф оказался у меня. Медсестрам приходится переодеваться и приводить себя в порядок в моем кабинете. Карла делает это очень обстоятельно. Она может подолгу разгуливать в бюстгальтере, возиться с пилкой для ногтей или мазаться кремом. Однажды Карла сказала, что она потлива. Одно это слово вызывает у меня отвращение. Пока Карла переодевалась, я позвонила шефу и отпросилась на похороны. Он даже не пытался выразить соболезнование. Я почувствовала некоторое облегчение и добавила, что мои прежние профсоюзные обязанности теперь выполняет новая сотрудница из офтальмологического отделения. (Она у нас работает недавно и не сумела на перевыборном собрании найти убедительную отговорку.) Она моложе и симпатичнее меня, сказала я. Шеф сделал вид, будто расстроен, и отпустил комплимент о моем неиссякаемом шарме. Потом повесил трубку. Карла вышла. Я услышала, как она открыла дверь в коридор и вызвала пациента.
Незадолго до обеда пришел господин Дойе. Ему семьдесят два года, он из гугенотов. Жена у Дойе парализована, однако, по его словам, он регулярно спит с ней. Старик вообще любит поговорить, за тем и приходит сюда каждую неделю. Он вполне здоров. Минут пять длится болтовня о том, каким мужчиной он был прежде и остается теперь. Потом я выпроваживаю его из кабинета, он идет к Карле или продолжает болтать в коридоре. На прошлой неделе Дойе принес тюбик губной помады и попросил посмотреть его при нем. Я выкрутила стержень, который оказался неприличной игрушкой. Старик находил такие шутки забавными. Мы, дескать, знаем с ним толк в этих вещах. Мерзкий тип, но что-то в нем есть. Порой я слушаю его болтовню. А иногда мне становится тошно, и я сразу же гоню его вон.
Дойе завел речь о похоронах. Видно, Карла проговорилась. Старику не терпелось узнать, насколько близки были мы с Генри. Наконец Дойе вернулся к Карле. Она часто жалуется, только вряд ли его приставания ей действительно противны. С такими женщинами, как Карла, мужчина может позволить себе любую вольность просто потому, что он мужчина. Во всяком случае, читать нотаций Дойе я не собираюсь. Карла взрослая женщина и должна уметь постоять за себя. Стоит ли обижать из-за нее жалкого старика, коротающего у нас час-другой до начала телепередач.
Во время обеда шеф пригласил за свой стол новую сотрудницу из офтальмологии. Он подмигнул мне и незаметно кивнул на нее. Я села на обычное место и принялась за овощной суп. Коллеги уже знали о похоронах и из вежливости задавали вопросы. Но на самом деле никого это не интересовало, поэтому вскоре разговор пошел о другом. У рентгенолога недавно угнали машину. Он купил ее за двойную цену, а проездил всего несколько месяцев. В полиции ему сказали, что машину не найти, и послали в госстрах. Однако страховка не возместит даже номинальной стоимости машины. Последнее время рентгенолог не может говорить ни о чем другом, и большинство коллег — тоже. Поймай они угонщика — убили бы на месте. У клятвы Гиппократа есть свои границы. Впрочем, как и у всего остального.
После обеда я пила кофе с Анной. Она старше меня на три года. Анна была стоматологом, но несколько лет назад ей пришлось сменить профессию из-за воспаления суставов рук. После переподготовки она работает анестезиологом. У Анны четверо детей и муж, с которым, по ее словам, у них все в порядке, если не считать того, что иногда он берет ее силой. Ему это нужно, утверждает она. Развода Анна не хочет — из-за детей, да и одной остаться страшно. Поэтому терпит. Стоит ей выпить, как она начинает плакать и ругать мужа. Но от него не уходит. Я отношусь к ней сдержанно. Непросто дружить с женщиной, которая смирилась с унижением. Муж Анны, тоже врач, старше ее на четырнадцать лет. Она ждет, что все у него пройдет само собой. Надеется на старческую немощь. Что ж, бывают надежды еще более странные.
В кафе Анна держится чопорно. Фрау доктор пьет свой кофе. Немножко кокетничает с хозяином. Впрочем, если бы он положил Анне руку на плечо, ее бы передернуло. Она показывает новый костюм, черный с лиловым воротником, купленный вчера. Анна говорит, что костюм жутко дорогой, но муж выложил деньги без звука. Цена примирения. Бедная Анна. Может, одолжить костюм? Для похорон он подходит больше, чем пальто. Впрочем, даже таким образом не хочется касаться ее проблем. Пусть разбирается сама.
Анна рассказала о литературном вечере в церкви на прошлой неделе. Автору задавали довольно щекотливые вопросы, но он дипломатично и остроумно уклонялся от ответов. Я старалась не пялиться на ее тарелку. Анна ела уже третье пирожное. Но если сказать ей хоть слово, она до слез расстроится. Я и помалкивала. Пускай ест — фигура ей позволяет.
Мы заказали еще по рюмке коньяку. Потом я попрощалась и пошла к себе за пальто. Карла как раз говорила по телефону с кем-то из пациентов и делала мне отчаянные знаки, чтобы я подождала. Но я жестом показала, что тороплюсь, и закрыла дверь.
В обеденное время машин на улицах мало. Ехать можно быстро. Заглянув по пути в цветочный магазин, я купила девять белых гвоздик. Чем ближе к кладбищу, тем тягостнее было на душе. Мне пришло в голову, что за целый день я ни разу не вспомнила о Генри. Я и теперь буквально заставляла себя думать о нем, но ничего не получалось. Еще не поздно было вернуться, съездить домой за фотоаппаратом, поснимать где-нибудь. Остаток дня был свободен, а «провожать в последний путь» Генри и сам не любил. Навещать больных или ходить на похороны казалось ему едва ли не вмешательством в чужие дела. Да и пустой тратой времени. Культ покойников — пережиток. Заигрывание с вечностью, в которой мы все еще не разуверились. Злорадный триумф: кто кого несет в могилу? Ведь существуют похоронные бюро, которые справляются со своими обязанностями вполне профессионально. Это ли не оптимальное решение проблемы? Разве личное присутствие так уж необходимо? И зачем? Чтобы продемонстрировать близость к покойному? Откуда это желание быть свидетелем при закапывании в землю или сожжении? Почему это считается долгом? Ведь мертвый уже не тот человек, который был любим. Я надеялась, что похороны будут в Дрездене. Дрезден далеко, и я бы с легким сердцем туда не поехала.
Мотор застучал. Переключив двигатель на холостой ход, я дважды нажала на газ. Не забыть бы потом заправиться.
Машину я оставила на соседней улице, хотя на стоянке перед кладбищем мест было достаточно. Некоторое время я сидела в нерешительности, ни о чем не думая, затем взяла цветы и накинула пальто на плечи.
Перед часовней у входа на кладбище стояли две группы людей. Вероятно, похоронное бюро выбилось из графика, и образовалась очередь. Мне пришло в голову, что я не знаю никого из близких Генри. К какой группе подойти? При моей неприязни к похоронам было бы совсем нелепо участвовать в панихиде по совершенно чужому человеку. Но кого спросить? И как? Простите, вы кого хороните?