Мать опять всплакнула, а потом начала сплетничать про соседей. Перед уходом она спросила: правда, хорошо, что мы по душам поговорили? Я не совсем ее поняла, но сказала: правда.
Мать облегченно вздохнула.
Я долго не могла заснуть и в конце концов приняла две таблетки снотворного.
За завтраком мать спросила, много ли я курю, а отец поинтересовался, что я думаю о Китае. Курю много, а о Китае знаю мало, ответила я. Отец долго объяснял, чем сейчас важен для нас Китай. Потом он спросил, слежу ли я за событиями в Суринаме, и ужасно разозлился, потому что я забыла, где находится Суринам. Отец сказал, что я хоть и образованная, а дура — надо читать газеты. Он, дескать, воспитывал своих дочерей политически грамотными, но от меня, видно, толку не будет. У меня и без мировой политики проблем хватает, возразила я, но, чтобы успокоить отца, пообещала читать газеты, как только немного освобожусь. Однако отец рассердился не на шутку. Он ударил кулаком по столу так, что задребезжали чашки, наорал на мать, которая попыталась за меня вступиться, и вышел из комнаты.
Мать попросила не обращать на него внимания. Мол, отец и ей устраивает сцены из-за политики.
Я помогла матери на кухне, а потом мы пошли вместе к тете Герде, которая жила через две улицы. Тетя Герда — сестра моей матери. Она толстая и румяная женщина, говорит всегда громко и безо всякого стеснения, вроде своего мужа. Когда мы пришли, они разделывали кролика. Мы уселись в гостиной. Дядя Пауль принес домашнюю настойку из смородины, сладкую и тягучую.
Поговорили обо мне, о моей жизни в Берлине. Дядя Пауль ворчал, что у него в голове не укладывается, как это я, такая роскошная женщина, до сих пор одна. Не понимает он теперешних мужчин. В его время мужик был понапористей. При этом он ущипнул меня за грудь. Тетя Герда прикрикнула на него и стукнула по руке, а мать скривила губы. Дядя Пауль сказал, чтобы они не слишком много воображали о себе, а я у него всегда была любимицей. Тетя Герда подлила ему настойки и выпихнула на кухню шпиговать кролика.
Потом тетя Герда показала мне вздувшиеся на ногах вены и пересказала диагноз своего врача. Ей хотелось знать мое мнение. Я сказала, что диагноз верен. Мать и тетя Герда заговорили о новом магазине неподалеку, а я пошла на кухню помочь дяде.
Я мыла салат, чистила картошку и смотрела, как дядя Пауль готовит кролика. На правой руке у дяди не хватало трех пальцев. Он потерял их на войне, и я с детства помню его с покалеченной рукой. Нож он держал двумя пальцами и ладонью и управлялся им очень ловко. На его крупном красном носу блестели капельки пота.
Отложив кролика и вымыв руки, дядя вышел из кухни и вернулся с путевкой. Он приготовил тете сюрприз к дню ее рождения — отдых на Черном море. Дядя копил деньги два года, тайком, потому и мне нельзя пробалтываться. Он хочет подарить путевку накануне отъезда. Иначе тетя не полетит — боится самолета. Она ни разу в жизни не летала и твердила, что ей, старой курице, поздно учиться летать.
Дядя сказал со смехом, что еще шуганет эту старую курицу. Его желтые глазки почти совсем исчезли среди морщинок. Лысина, обрамленная венчиком редких седых волос, раскраснелась. Дядя радовался своей затее как ребенок. Он еще раз шепнул мне, чтобы я ни в коем случае не проговорилась, иначе тетку в самолет на аркане не затащишь. Потом он спрятал путевку.
К нам пришла мать и сказала, что пора домой.
На прощанье дядя Пауль подмигнул и потянулся ко мне. Тетя Герда опять шутливо взвизгнула. Но матери подобные шутки не нравились. Она обругала дядю старым козлом, а тот примирительно потрепал ее по щеке.
Дома отец сидел перед телевизором и смотрел беседу политических обозревателей. Мать поворчала на него за то, что он ничего не приготовил поесть, и мы пошли на кухню. Я занялась салатом, а мать поставила разогревать жаркое. Она спросила, как мне живется одной. Я ответила, что неплохо. Появилось больше времени, и можно подумать о важных для меня вещах, чего прежде не позволяла каждодневная суета. Мать сказала, что это ей понятно. Потом она поинтересовалась, есть ли у меня друг. Я сказала: нет. Помолчав, она спросила, как же я обхожусь без мужчины. Мне стало смешно: если ее беспокоит, что мне не с кем переспать, то это не проблема. Мать согласилась: пока я молода и красива, проблемы нет, но не боюсь ли я старости. Ведь одной будет трудно. Пока меня это не тревожит, сказала я.
Некоторое время мы молчали. Я видела, что мать о чем-то думает. Взглянув на меня, она странным голосом проговорила, что, вероятно, права я, а не она. Но она уже слишком давно замужем, да и ее поколение совсем другое. Мать обняла меня и снова сказала, что, наверное, я права.
За обедом отец казался смущенным. Он так многословно расхваливал мой салат, что мать рассердилась. Я собралась уехать сразу после обеда, чтобы вернуться в Берлин засветло. Мать попросила меня побыть еще — ведь мы сегодня так славно поговорили по душам. А отец захотел показать завещание. Мне никакого завещания не нужно, возразила я. Однако отец уверял, что ему будет спокойнее, если дело будет сделано. В конце концов мы договорились посмотреть завещание в следующий раз.
На прощание отец сунул мне в карман пятьдесят марок. Я вернула деньги — ведь он таким образом извинялся передо мной, а мне это казалось лишним. Его интересует политика, меня — нет или гораздо меньше. Вот и все. И если он считает, что я не права, то извиняться не стоит.
Я сказала отцу, что зарабатываю достаточно, пусть лучше купит что-нибудь матери. На прощание мы поцеловались, и я уехала.
В Бранденбурге я дважды останавливалась, чтобы сфотографировать покривившийся амбар и развалины двухэтажной лесопилки с большой облупленной вывеской, на которой сохранились фамилия владельца, часы работы и прейскурант пиломатериалов. Прохожие оглядывались на меня. Я заметила, как один из них записал номер машины. Мне стало смешно: что он будет делать с моим номером?
В Берлин я вернулась под вечер. Генри дома не было. Я распахнула балконную дверь, долго стояла под душем, вымыла голову. Мне захотелось почитать, но я нервничала и не могла сосредоточиться. Попробовала найти какой-нибудь уже читанный, но забытый детектив. Однако ничего подходящего не оказалось. Разложила пасьянс, выпила кофе.
Позднее позвонила Генри, но он еще не вернулся. Приготовила ужин и села есть у телевизора. Шла французская кинокомедия о семейной жизни. Начало я пропустила и поэтому ничего не поняла. Лежа в постели, я подумала о родителях, но мысли путались. Вспоминалось что-то смутное, неясное. Вскоре я заснула.
4
На многих балконах нашего дома стоят вазоны с декоративными растениями. Листья их кажутся блеклыми и пыльными. У меня вазонов нет. Я бы поставила у себя герань или другие цветы, но не могу: ветер их все равно оборвет.
Прием был обычным. Большинство пациентов пришли за новыми рецептами. У остальных разные пустяки вроде легкого насморка.
Неприятный осадок остался от разговора с моей медсестрой. Во вторник Карла объявила, что больше не принимает «овозистон». Из-за него она, дескать, полнеет. Карла даже покрутила передо мной бедрами, чтобы я убедилась в этом. Теперь она ужасно боится «попасться», так как ее муж «очень активен».
Я вспомнила, что мне рассказывала о ней лаборантка из рентгеновского отделения. В прошлом году наша администрация организовала банкет по случаю Дня медицинских работников. Были речи, вручение денежных премий, потом выпивка. В самый разгар праздника эта лаборантка застала нашего шефа с Карлой в одном из кабинетов и заперла их снаружи. Шефу пришлось звонить вахтерам, чтобы выпустили. Все были довольны. Никто прежде таких грешков за шефом не замечал (у Карлы они подразумевались сами собой). Тем приятнее был сюрприз. Вздох облегчения: добро пожаловать, коллега, к нам — в наш приют пошленького банального интима.
Толстушка Карла была просто немного развратной. Мне же она жаловалась на мужа.
Карла спросила, не могу ли я достать ей импортную спиральку. Отвернувшись, я посоветовала обратиться к шефу: у него прекрасные связи. Карла молча вышла из комнаты.
Вечером я позвонила институтской подруге, которая работала в правительственной больнице, вкратце обрисовала ситуацию и попросила достать спираль для Карлы. Подруга ничего не обещала, но сказала, что попробует помочь.
Перед уходом из поликлиники я рассказала Карле о своем звонке. Она поблагодарила, но сдержанно и без особого удивления. Карла догадывается, почему я это сделала. Я завишу от нее. Сестер в нашей клинике не хватает. Словом, в долгу себя Карла считать не будет. Однако попрощалась она со мной почти сердечно. На миг мне показалось, что Карла протянет руку. Но она ограничилась обычным кивком.
Жутко представить: она пожала бы мне руку и с этих пор мы бы каждый день обменивались рукопожатием — утром и вечером. Случайный жест становится привычкой, бесконечным и бессмысленным ритуалом. А со временем фамильярность набирает такую инерционную силу, что с нею не справиться.
Уже в машине я поглядела Карле вслед. Возможно, я излишне щепетильна, и все же хорошо, что удалось избежать ненужного контакта с чужим человеком.
Щепетильность ли это? Может, психоз? Боязнь прикосновения? Фобия? И нужно ли искать этому точное название? Ведь все так просто: мне не хотелось прикасаться к ней. И больше ничего. К чему объяснения и психиатрические термины? Но таков уж наш век науки, когда жизнь становится объектом диагностики, а слова, жесты, чувства — симптомами отклонения от некой абстрактной нормы, зафиксированной в виде научных терминов, которые имеются на любой случай.
Я включила двигатель. Разворачивая машину, увидела в зеркальце удаляющуюся спину Карлы. Она шла легким пружинистым шагом, покачивая бедрами. Мне стало жалко ее.
Мы не виделись с Генри целую неделю. В его почтовом ящике копились письма. Я заглядывала туда, когда забирала свою газету. Тем не менее позвонила в его дверь и расстроилась, не застав Генри дома. Зато соседняя дверь немного приоткрылась, но, стоило мне обернуться, она тут же захлопнулась. Где был Генри и почему он не сообщил об отъезде? Я удивлялась самой себе: разве Генри обязан делиться со мною своими планами? У нас ведь нет взаимных обязательств. Мы ничего не должны друг другу.