Чья-то смерть — страница 10 из 17

Мужчина думал о том, как хорошо быть молодым; понемногу в нем возник образ Годара. Он стиснул зубы от ненависти к старости и смерти и, вдруг почувствовав молодое тело рядом со своим, овладел им.

В этот миг даму в шестом этаже, никогда не видевшую снов, охватил слегка светящийся туман, который словно разъедал темноту и стремился принять какую-то форму. Это явление так ее удивило, что она подумала, что не спит. Она сделала усилие, чтобы освободиться от этого мутного и влажного света; она подула на него; туман отодвинулся, растаял, появился крест, могила, угол кладбища; потом снова туман; потом стоящий человек, который был мертв; потом опять туман и потом ничего.

Тогда Жак Годар вошел в сон молодого человека, спавшего в четвертом этаже. Он появился с какой-то лестницы, остановился, произнес много слов, постукивая палкой об пол.

Между тем, что-то ему грозило, и за него было страшно; он не подозревал об этом, продолжал говорить, делал благожелательные жесты и улыбался такой славной улыбкой, что являлось желание его полюбить. Молодой человек хотел предостеречь его от опасности, но не мог даже открыть рта. Он тоже жестикулировал, чтобы предупредить старика, который не понимал и все улыбался.

Во втором этаже уснула женщина, думая о венке. Вскоре она заметила обеих дам из третьего этажа; они бежали, что есть сил. Все трое взялись за руки, бросились бегом, прыгали через камни, ступени, деревянные балки, все более и более высокие препятствия. Вдруг они упали; земля расступилась; они начали скользить без толчков, в бурой тьме; и это долгое падение было то же самое, что смерть Жака Годара.

Одной девочке приснилось, что какой-то старик берет ее за руку и заставляет идти рядом с собой, тем же шагом, что очень ее утомляет. И старик говорит: «Я иду скоро, а между тем мне некуда торопиться, а тебе надо, ты опоздаешь в школу». Вдруг появляется учительница; девочка просит извинить ее за то, что она замешкалась, и разворачивает большой лист бумаги, по которому бродит тысяча подписей.

В углу вагона старик Годар видел себя за столом, против сына. Рядом с ними шипел неподвижный паровоз, с поездом, полным народа. А они ели за квадратным столом, накрытым скатертью с голубыми цветами; они наспех глотали куски. Жаку некогда было говорить; вилкой он указывал на паровоз и поезд. «Правда, — думал отец, — нас ждут, надо торопиться». Они не хотели вставать, не докончив блюд: но появлялись все новые, которые надо было прожорливо поглощать. Жак с беспокойным видом опять потрясал вилкой и показывал на паровоз.

В третьем этаже женщине рисовалось спокойствие похоронного шествия; она шла впереди; люди с серьезными и сочувствующими лицами приветствовали ее издали. Она несла чудесный венок, о который при каждом шаге задевали ее колени. Ее душа была радостна и не знала, кого благодарить за окружавшую ее славу.

Жак Годар уже не сидел против своего отца, рядом с паровозом. Самый стол был словно поглощен платформой, и колосья выросли на месте поезда. Но Жак распространился в потемках дома. Он толкал женщину с венком, согревал, окружал ее любящей толпой. Он тащил за собой запыхавшуюся девочку. Особенно широко он колыхался между четвертым и пятым этажами; порой его свет проникал в несколько душ зараз; он был единым кольцом, проходившим через них и пребывавшим в них. У существ, собиравшихся утром в комнате покойного, в течение нескольких минут были сны настолько близкие и настолько оживленные, что они переплетались друг с другом.

В вагоне Жак мерещился отцу; он примыкал к боку поезда, как огонь к полену; и его свет ширился над этой движущейся тенью. В доме он всходил, спускался, струился косо, кружился на месте. Он приводил сон в движение и поднимал его с собой. Все шесть этажей сотрясались внутренним циклоном.

Но тело начинало гнить. Маленькие твари заводили в нем свои муравейники. Другие плавали в слившихся жидкостях; и труп распылялся жизнями.


Старик Годар открыл глаза; было светло; вагон был все еще тут, с лишним человеком. Слышался тот же шум, что и накануне, сотрясали те же толчки. Противный, холодный воздух врывался в открытое окно. Люди переглядывались, плохо узнавая друг друга, и деятельно пользовались глазами, чтобы видеть. Потом все почувствовали себя смущенными; перестали смотреть друг на друга; один встал и облокотился об оконную раму; и старик оробел, как перед кантональным судьей. Он выпрямил спину, которой прислонился было к стене, взял шляпу в руки, помял ее, бросил взгляд наружу, через уголок стекла, не заслоненный облокотившимся пассажиром.

Один мужчина встал со скамейки, передвинул спавшие в сетке вещи, высвободил небольшой чемодан и поставил рядом с собой на подушку. Женщина сняла наколку, вынула гребни из волос, вытянула шпильки, взяла их на минуту в губы, оправила пряди и шиньон, взбила несколько пучков, потом водворила на место шпильки, гребни, наколку и откинулась к стенке.

Другой мужчина достал из корзины черную щетку, и она забегала по его одежде со стрекотанием насекомого. Старик следил за этими жестами; он уважал их и плохо их понимал, потому что сам не чувствовал желания их совершать. Однако, ему было теперь не по себе, и его беспокойство начинало походить на возбуждение купе.

Воздух разделялся на дуновения; тела окружались светом, отделявшим их друг от друга. Поезд проходил мимо маленьких станций, изменявших его шум, и сквозь короткие туннели, возбуждавшие его к жизни.

Старику хотелось бы встать, взять в руки какую-нибудь кладь, подготовить какое-нибудь действие. Но ему нельзя было шевелиться без всяких оснований, у него не было ни чемоданов, за которые он мог бы взяться, ни красивой одежды, которую он мог бы чистить. Он начал испытывать почти что нетерпение при виде суеты остальных. Ему бы хотелось чувствовать, что они снова сидят на обеих скамейках. Тогда бы он опять уткнулся в уголок и, закрыв глаза, немного вздремнул. Он попытался забыть про них и так, и уснуть. Несколько минут его тело оставалось неподвижным и полным тени; и он подумал, что ночные сны вернутся. Но ему показалось, что он спит на площади, на виду у всех людей и у всех животных рынка. Тьма, образуемая его опущенными веками, была неплотная и не мешала проникновению разных сил.

Он хотел бороться с этим неприятным ощущением, упорно не открывая глаз и извлекая темноту из глубины самого себя, как из колодца. Но он почувствовал, что на него смотрят, что напротив него блестит много зрачков. Наконец он открыл глаза; никто на него не глядел; лица были обращены к окнам. Тогда старику не захотелось больше спать. Он даже пожалел, что пропустил столько вещей, которые мог бы видеть, и наклоняясь медленно, чтобы не вызвать лишней боли в разбитой спине, стал искать за стеклом то, что обуздывало вагон.

Находились внутри чего; у деревьев, у полей, у домов были смысл и стремление; с каждым новым телеграфным столбом чувствовалось, как окрестность образуется; достигаемое совсем не походило на пройденное. В этом не было сомнения. Даже дети были уверены, что поезд приближается, а не удаляется.

Старик смотрел в окно, не слишком удивляясь; он плохо распознавал все эти формы и не решался сказать: «Вот дом, вот труба, вот рига». Но он испытывал не столько удивление, сколько робость. Хоть им и овладевало смущение и ему порой хотелось бросить окно и забиться в угол, он не чувствовал себя вполне чуждым движущейся массе. Он смотрел на нее не снаружи; он проникался ее смыслом.

Впрочем, он не понимал, что значат иные сараи, иные ряды крыш, огромные трубы; потом вдруг появлялась куча домов, крытых красной черепицей, каждый с флюгером и садиком. В своем кантональном городе он видел почти такое же скопление, такие же гладко причесанные крыши, такие же флюгера, такую же щетину ветвей между стен, в богатом квартале, позади кармелитской церкви. Но он не решался счесть их тождественными; он не полагался на свою память и не верил одним только глазам.

Потому ему стало грустно. Все, что двигалось за стеклом, казалось ему, начало хмуриться и сердиться. Слегка повернув голову, он посмотрел внутрь вагона и почувствовал себя полным стыда перед этими мужчинами и женщинами; он подумал о том, что его презирают, что никто не сжалился бы над ним, если бы он вслух заявил о своем горе; и, словно прячась, он опять приблизил лоб к стеклу. Мощное предместье влияло на поезд. Трубы вставали, как проклятия.

Старик все больше впадал в отчаяние; поезд, дилижанс, деревенская дорога казались ему свитком горя; он ощутил отвращение, желание кончить, страх ехать дальше.

VI

Старик поднял голову и увидел дом по ту сторону улицы. Ему сейчас сказали: «Вот там!» Его горе вдруг вернулось, как собака, почуявшая похлебку; и руки у него слегка задрожали. Он смотрел на фасад; его глаза не двигались, привязанные к окнам такими напряженными взглядами, что ему от них было больно. «Жак!» Он не мог понять дома. Этот дом казался ему более необычайным и более враждебным людям, чем все те, которые он видел по пути с вокзала. Его не удивляло, что там кто-то умер, но он не мог себе представить, как в нем можно жить, пока не умрешь в нем. Каждое окно наводило на него грусть. Малейшие формы дома говорили об окончательных местах, о затверделых рубежах, о разграничении существ, которые никогда уж не посягнут друг на друга, о разделе, который производят справедливые кладбища. Он пролил первую слезу. Он думал о том, что мертвый Жак там, не где-нибудь в другом месте; и ему казалось чудом, что он все-таки добрался до него. «Жак там, в гробу, или, может быть, еще на кровати, или, может быть, на полу, так как его застигла смерть». Он старался увидеть Жака, но слишком много воспоминаний набегало сразу, и яснее всего он заметил большого ребенка с растрепанными волосами, усевшегося верхом на тележное дышло.

Он еще пролил слезы. Улица словно ширилась, и дом отступал. Жак скользил от дома к отцу. Иные человеческие движения изменились из-за старика. Девушка остановилась позади него, осторожно, чтобы его не потревожить. Торговке вспомнился ее собственный отец, который стерег овец в горах; она почувствовала жар в пальцах рук и ног, холод на щеках, как будто отец ее умер; и ей стал дорог этот старик, одиноко страдающий перед каким-то домом. Мясник подумал: «А ведь это, должно быть, отец того господина, который скончался в пятом этаже».