Хлопнула дверь подъезда, и я минуту лежал, ожидая, что сейчас со скрипом откроется входная дверь и простучат каблуки…
…или нет, услышится переступ босых ступней…
…и я, завидев ее, уже начал говорить что-то, сначала оправдываясь, а потом раздражаясь все больше, имея на все готовый ответ, несколько упрямых, непримиримых, железных ответов…
…и вот мы уже орем друг на друга, ненавидяще, глаза в глаза.
…где тот зазор, когда страсть вдруг превращается в непреходящее кислое болотное марево, то и дело окатывающее чувством постыдной гадливости…
…и только дети остаются — и ползаешь в этом болоте по тропкам, оставляемым ими… там, где они светлыми пяточками натопотали…
Очнулся оттого, что исчез комар.
Догадался, что заснул, пока выяснял отношения.
В темноте странно отсвечивал экран телевизора. Заглянув в него, можно было увидеть угол комнаты, стопку книг, ногу, только никак не разобрать — левую или правую.
Задремывая, я вдруг вскрывал глаза и в который раз, косясь в экран, поднимал ногу, пытаясь на этот раз запомнить наверняка, какая именно всплывает в экране.
Потом вместо ноги образовалось лицо.
Эта открытая дверь в подъезд сыграла со мной дурную шутку: они вошли сами, никто их не впускал. Когда я их увидел, они уже стояли возле кровати, четверо или пятеро.
На улице к тому времени едва-едва подрассвело, и можно было бы, хоть и с трудом, рассмотреть их.
Но я никак не могу сказать, какими они были…
…проще сказать, какими они не были.
Они не походили на уличную шваль — на них была простая, негрязная, неприметная одежда.
Они нисколько не удивлялись, что находятся в чужой квартире, хотя первой моей мыслью было, что они перепутали дверь и возвращаются… откуда-то возвращаются… или за кем-то зашли… У меня мелькнули дурацкие догадки о каких-то соседях, у которых есть дети, — быть может, хотели к ним, а зашли ко мне.
Потом я почему-то подумал о макулатуре — вспомнил, как мы в детстве собирали макулатуру и бродили из подъезда в подъезд, спрашивая по четыре раза на каждом этаже, нет ли ненужных газет или там коробок.
Наверное, тоже за макулатурой, решил я вяло и все никак не мог раскрыть рта, чтоб сообщить им о том, что я не храню и не выписываю газет, а книги мне жалко, я еще не все прочел.
Им было не меньше, наверное, семи и явно меньше семнадцати. Я так и не научился определять на глаз возраст детей.
Кажется, все они были мальчиками, но не уверен.
У одного совсем не было ресниц, и даже бровей, и я все смотрел ему на лоб, казавшийся ошпаренным или обожженным.
Они ничего не стеснялись, не перетаптывались, не разговаривали между собой.
Не трогали вещей, не прикасались ни ко мне, ни к моей кровати.
От них не исходило никакой опасности, но меня будто бы укололи горячей иглой в мозг: а если это еще не все зашли в мою комнату? вдруг какие-то другие, более опасные и злые, отправились в детскую… где спит ребенок, и еще один ребенок спит!
Я сделал новую попытку привстать на локте, с меня слетел комар и понес куда-то тяжелую каплю моей крови… Я взмахнул рукой и успел поймать его, смять в ладони — из него просто плеснуло теплым, как если бы чай, оставшийся на дне стакана, вылили мне в ладонь.
«Мне надо к детям моим!» — вопило все внутри, я почувствовал, как по мне огромными, как виноград, каплями стекает пот ужаса. Я завалился на бок, чтоб упасть с кровати и хотя бы доползти к детской, но стоявший ко мне ближе всех вдруг ударил меня в лицо.
— Ты что? — наконец заорал я, мне показалось, что заорал, вот-вот заору, голос собирался взорваться во мне, но не взорвался, а еле просипел.
…в мутном беззвучном стакане, прилипая ладонями и прилипая искаженной физиономией к стеклу…
Они втыкали в меня свои руки упрямо и беззлобно, вослед за их руками из меня что-то вытягивалось, словно они наматывали на маленькие свои ладони склизкое содержание моей жизни.
Я метнулся взглядом в потолок, потом увидел стол, где раскачивалась от мелкого топота вокруг кровати высокая бутылка газированной воды, в которой отражался свет фонаря, и, наконец, решился взглянуть в лицо тому, кто ударил меня первым, — и это его лицо без ресниц… Это его лицо без ресниц!
— Ты что? — закричал я, и мне показалось, что из горла у меня выпал сгусток накипи, гноя и желчи, и крик раздался, и длился до тех пор, пока его не услышал я сам, пока я не раскрыл глаза, не включил свет.
— Ага-а! Ага-га! Ага! — заклокотал я глоткой, как будто только что вылез из проруби и почувствовал, что у меня температура за сорок.
Дверь в мою комнату распахнулась. На пороге стоял сын.
— Ты что кричишь? — спросил он, не произнеся слово «папа».
— Кто? — спросил я. — Кто кричит?
— Ты.
— Я не кричу, понял? Тебе приснилось. Иди спать.
Он развернулся и молча ушел.
Я встал и раскрыл окно, долго дергая ставнина себя и в конце концов уронив с подоконника цветок на пол. Рассыпалась земля и осколки горшка.
В полутьме торчали кусты и ветки, но ощущения большого неба и простора — так, чтоб можно было вдохнуть во всю грудь, — этого ощущения не было. Стоял с открытым ртом.
Казалось, что небо принюхивается ко всему огромной ноздрей.
Похлопал по карманам. Никак не привыкну класть мобильный в один и тот же — брючный левый, например.
Обнаружил где-то во внутреннем.
Неуслышанная, обнаружилась эсэмэска от Альки.
«Нескладеха твоя ждет, все печет у меня».
Некоторое время раздумывал, хотела ли она написать изначально «течет» и потом ошиблась в первой букве, или сразу так и было задумано.
Печет у нее… Может, мама приехала и пироги ей печет? Или кран течет?
Тем временем набрал совсем другой номер.
— Максим, я звонил… Да, я… Вы говорили, что можно еще зайти…
— Соскучились по детям? — поинтересовался собеседник.
Я издал в ответ невнятный горловой звук, невнятную малоупотребимую гласную букву.
Милаев встретил меня на улице. Все те же глаза чуть навыкате, ноздри, скулы, африканские губы, но кожей отчего-то побелел — может, оттого, что целые дни проводит в этом подземелье, света белого не видя.
Он улыбнулся мне приветливо, как будто ждал меня.
В лифте спокойно посмотрел мне прямо в глаза.
— Подросли? — произнес я первое, пришедшее в голову.
В ответ Милаев с подростковой непосредственностью хмыкнул, чем безоговорочно расположил к себе.
— Ну, — ответил он мне после некоторой паузы. — Возмужали… Похорошели.
У Милаева было влажное лицо, и почему-то казалось, что щеки у него сладкие. Как будто кто-то почистил апельсин и вытер об него руки.
— По Радуеву не соскучились? — спросил Милаев.
Я покачал головой: не соскучился.
— Ну и правильно, он умер, — легко согласился Милаев.
— Он же умирал уже? — удивился я.
— Опять, — посетовал Милаев.
Я все пытался вспомнить тех чад, что видел за стеклом в лаборатории, но смутно прорисовывались только их разноцветные головы, лица не всплывали.
…одинаковые, как орехи…
Мы сразу прошли к детской кабине, Милаев открыл двери, и я опять увидел их.
Недоростков переодели в какие-то другие одежды — тогда была незапоминающаяся, однотонная, серая одежда, сегодня цветные рубашки и вполне себе джинсы.
Русый ходил по странной окружности — словно обходя ямы.
Темный лежал на кровати, спиной к нам. Спина ничего не выражала. Он спал.
Разномастный — с рыжиной и клоком седых волос — скрябал над столиком голову ногтями и смотрел, как сыплется перхоть. Судя по обильному, будто кто-то чихнул в муку, белому налету, занимался он этим очень давно. Так весь череп можно соскрябать.
Бритый мальчик набычившись сидел напротив девочки, а та опять рисовала.
— Что она рисует? — спросил я.
— Да, нашим психологам тоже очень любопытно. Людей не рисует никогда, представьте. Только деревья, траву, солнце, луну. Тучки. Птичек. А людей у нее нет.
Нет людей. Нет. И что?
Я думал, что приду и на этот раз сразу пойму нечто важное.
Ничего не понял.
— Слушай, — попросил я Милаева. — Мне тут душно… Пойдем куда-нибудь… Есть тут комната с форточкой, в этих казематах?..
— А то, — сказал Милаев.
Через семь минут мы сидели в белом помещении с замечательным кондиционером, обдуваемые со всех сторон так, что я даже под стол заглянул — откуда там веет мне прямо в брючины.
Милаев приготовил кофе, пока я четыре раза покурил.
— Изучали их игры, — сказал Милаев, уютно усевшись напротив. — И знаешь, они ничем не отличаются по составу, интенсивности, атрибутам действия от обычных игр в их возрасте. Пожалуй, степень агрессии даже занижена.
— Им показывают сцены убийств, — продолжил Милаев, помолчав. — Они пугаются и смотреть не хотят. Даже плачут…
— Так они все-таки плачут? — несказанно удивился я.
— Да, — легко согласился Милаев. — Рев стоял!
Озадаченно я переставлял сигаретную пачку на столе.
— У тебя есть какие-либо мысли по их поводу? — поинтересовался Милаев.
— Нет, — ответил я.
Отпил кофе, который терпеть не могу, и вдруг, подумав о милаевском вопросе, догадался, что у него как раз мысли есть.
— А ты что-то узнал? — спросил я. — О недоростках? Откуда они взялись вообще?
— О них ничего, — раскрылся Милаев. — Но у меня был другой опыт… Военный. Не знаю, может быть, вам пригодится.
Я затаился, а Милаев все молчал и, время от времени посматривая на меня, допивал свой кофе.
Допивал так долго, словно у него была чашка с тройным дном.
— Я участвовал в одной из, наверное, последних операций на Африканском континенте, — сказал, наконец, Милаев. — Я служил, а затем был контрактником в спецназе, и…
Он поднялся и снова начал готовить себе кофе, сделав перерыв для того, чтобы размолоть с жутким воем зерна. С минуту он так и говорил, стоя ко мне спиной.
— …и у нас была спецоперация, из которой в итоге ничего не вышло. Нужно было забрать свои вещи с одной захваченной базы. Но политические возможности у нас, сам знаешь, далеко не те, в общем, нашу сторону по дипломатической линии, элементарным звонком на мобильный, один раз застроили, мы быстро свернули свой ковер-самолет и отправились домой. Зацепились с местными подразделениями только один раз, и там я, признаться, увидел кое-что, о чем стоит задуматься.