– Кто вы такой, пан-брат? – выдохнул Дыдыньский. – Вы благородного происхождения, а говорите как паршивый поп. И не носите саблю.
– Я отрёкся от вооружённого насилия и не проливаю крови. Вы попали в Иерусалим, пан-брат, и находитесь среди народа Божьего, который презирает земные страсти. В этой деревне нет господ, крестьян, вельмож и помещиков. Мы все братья и признаём только одного Небесного Короля.
– Вы христиане... Анабаптисты? – прошептал с изумлением Дыдыньский. – Я проездом был в Ракуве. В вашей академии, где подтирал зад в отхожем месте иезуитскими пасквилями.
– Мы польские братья, пан Дыдыньский, – печально сказал Крысиньский. – Мы презираем мирскую славу, но осуждаем вооружённое насилие. И поэтому не можем принять того, кто живёт, причиняя вред ближним.
Дыдыньский побледнел. Кровь из раны на ноге потекла быстрее. Шляхтич упал на землю, опершись на руки.
– Так убейте меня, – прохрипел он. – Или отдайте подстаросте. Ну же, пан Крысиньский, смотрите, как я буду умирать. И радуйтесь, что вот покарал Господь Бог грешника!
Он осел на утоптанный пол, залитый кровью. И тогда Рахиль почувствовала, что что-то в ней ломается, что-то рушится. Почти не осознавая, что делает, она бросилась к Дыдыньскому, схватила его под руку, поддержала.
– Батюшка, не оставляйте его без помощи! Ведь это человек! Он умрёт!
Крысиньский оглянулся на прислужников и крестьян.
– Что делать, братья? Есть у вас какой-нибудь совет?
– Сказал Господь: возлюби ближнего своего, как самого себя. Нельзя оставить так человека, хоть и грешного, – сказал седовласый брат Йонаш.
– Пусть саблю отдаст, – проворчал Эфраим. – А то ещё начнёт в нашем Иерусалиме невинную кровь проливать!
Крысиньский подошёл к Дыдыньскому, наклонился над раненым.
– Мы не оставим вас без помощи. Но сначала отдайте мне саблю, которая столько крови пролила. Вы не можете находиться среди народа Божьего, имея при себе железо, запятнанное кровью невинных.
В глазах Дыдинского появился проблеск понимания. Не без помощи Рахили он отстегнул саблю от портупеи и подал – рукоятью вперёд. Старый шляхтич не вынул её из ножен, поднял вверх и причмокнул, как бывалый рубака, пробующий прелести пани из Сташува, Бара или Сандомира.
– Добрая сабелька, – проворчал он. – Будто приросла к руке за годы. Хороша для ударов и парирований. В самый раз для заездника.
– Отец, спасите, – простонала Рахиль.
Крысиньский наклонился над молодым рубакой. Быстро и без церемоний разорвал штанину шаровар, оторвал руку Дыдыньского от раны на бедре. Кровь брызнула вверх, а сын стольника застонал от боли.
Старый шляхтич положил обе ладони на кровавый разрез от сабли или палаша. Прикрыл глаза и прошептал слова молитвы.
А потом отнял окровавленные руки от тела пана Дыдыньского. Яцек застонал, но не от боли. Кровотечение остановилось. Рана была опухшей, но не синей, кровь из неё перестала течь. А потом Дыдыньский наклонился и упал в объятия панны Рахили. Он не потерял сознания, не лишился чувств. Он просто заснул.
3. Во дворе
Дыдыньский встал с постели уже на следующий день. Он чувствовал себя довольно неплохо; жар спал, раны перестали кровоточить. А самое удивительное, что зажил ужасный шрам на бедре. Шляхтич ощупал его, развернул повязку и удивился, увидев узкую, затянувшуюся полоску. Когда он встал с постели, то обнаружил, что почти не чувствует боли. Он быстро оделся, не прибегая к помощи челяди, а затем направился в светлицу двора. Побелённые стены больше напоминали внутреннее убранство крестьянской избы, а не дворянского дома. Здесь не было роскошных гобеленов, ковров и тканей, как в других шляхетских усадьбах. На стенах тщетно было искать оружие, потому что польские братья отрекались от насилия. Их оружием было слово, а защитой – помощь и опека Небесного Короля. Однако не всегда этого было достаточно, чтобы остановить ядовитые иезуитские пасквили, суды, трибуналы и упрямых, фанатичных панов-братьев с головами пустыми, как бочки из-под варецкого пива. Они нападали на «новых христиан» за непризнание Святой Троицы, отказ от службы в армии и освобождение крестьян от повинностей.
– Ваша милость уже встали?
Рахиль вошла так тихо, что он почти не услышал стука её башмачков. Сегодня вместо ермолки она была одета в колпачок, украшенный перьями цапли, и женский жупан из серебристой парчи. В нём она выглядела ещё красивее, чем вчера, поскольку этот наряд больше подчёркивал её округлые бёдра и приподнимал грудь.
– Это чудо, - сказал сын стольника, – рана на бедре уже зажила. Я должен в благодарность осушить бочку венгерского за здоровье вашего батюшки.
– Мой отец умеет исцелять людей. Давно, много лет назад, он получил дар от Небесного Господа. Тогда он оставил своё шляхетское сословие, вступил в ряды польских братьев и здесь, в нашем родном Крысинове, основал новый Иерусалим, освободил крестьян от повинностей, привёл братьев, а свою саблю... – она замолчала, когда осознала, что оружие отца нашли в сарае – отложил на всю оставшуюся жизнь.
– Я ваш вечный должник. – Он галантно поклонился перед ней. – Приказывайте, сударыня, и будьте уверены, что во мне вы имеете верного слугу. Нуждаетесь ли вы в вооружённом сопровождении? А может, нужно исполнить приговор? Соседский хутор захва... то есть... кхм, кхм, отобрать, назойливому нахалу задницу надрать, нос утереть? Во всём можете положиться на меня! Я никакой работы не боюсь!
– Вы оплатите долг у нас, если перестанете проливать кровь. Мы мирные люди, ни с кем не воюем, а если и воюют, то с нами – иезуиты и священники, сеймики и трибуналы.
– Сударыня, не хмурьтесь, но если бы я хотел проповедовать мир и милосердие, я бы ушёл в монастырь. К отцам-бернардинцам, потому что они большие пьяницы. А кстати, где моя ангелица-сабелька благородная, сандомирская? Под Буковом, Кирхгольмом и Клушином она хорошо мне послужила. Скажу вам по секрету, что без неё я как без руки или жены. Потому что когда эта сабелька свистнет, то будто хоры ангельские запоют!
– Как вы смеете говорить такие вещи здесь, в новом Иерусалиме?! Неужели вам такое удовольствие доставляет убийство своих братьев?
– Не знаю, чьи они там братья, но, наверное, не с моей ветви Дыдыньских. Ну, не сердитесь, сударыня, вы так прелестно выглядите, когда злитесь. Я не разбойник, бандит или своевольник с большой дороги, для которого убить человека – всё равно, что плюнуть. Я наёмник, но не убийца.
– Это небольшая разница.
– Я не служу негодяям и извергам, – проворчал он неохотно. – Я не обнажу саблю для старосты Красицкого из Дубецка, для «дьяволят» Стадницких или других изгоев. Я нанимаюсь для заездов, споров и исполнения приговоров, но помогаю тем, у кого нет сил держать саблю в руке. Даю вам слово шляхтича, что никогда в жизни не убил невинного человека. А если и убил, то непреднамеренно.
– И всё же вы обмениваете человеческие жизни на червонцы, талеры и дукаты.
– Мир полон дерьма, сударыня. Бешеных псов, изгнанников, бездельников, своевольников, смутьянов и бунтовщиков, а также обычной человеческой зависти. Кто-то должен это убрать; хотя бы для того, чтобы вы, сударыня, едучи в свой собор, не запачкали туфелек в конском навозе. Не буду отрицать – я убивал, и дальше буду разбивать шляхетские головы. Но при этом я помог многим достойным людям, которые были в беде хуже татарского набега. Где моя сабля?
– Батюшка забрал.
– Придётся мне, значит, бить ему челом. И поблагодарить. А знаете, сударыня, почему я говорю вам всё это?
Она молчала, словно испуганная.
– Потому что я даю мою шляхетскую голову на отсечение, что, господа польские братья, у вас проблемы не с одним соседом.
Рахиль разразилась плачем. Слёзы, крупные как блестящие жемчужины, стекали по её щекам. Шляхтич подскочил ближе, обнял её, успокоил как маленького ребёнка.
– Сударыня, что случилось? – спросил он. – Кто-то вас обидел? Кто такой?
Она ничего не сказала. Расплакалась ещё сильнее.
4. Люди пана Паментовского
Их приехало восемь, с челядью, с обнажёнными саблями и чеканами, заряженными пищалями и бандолетами, словно они собирались на куявский пир или свататься к пьяным запорожцам, а не в арианский двор. Медленно, не торопясь, они подъезжали к крыльцу. Оглядывались вокруг, присматривались к усадьбе, крестьянским хатам, загонам и полям, огороженным плетнями и заборами. Первый из всадников был маленький, в мисюрке, надвинутой на лоб, в рваной стёганке и кольчуге. Второй – толстый, потный, одетый в кунтуш, подбитый облезлым мехом. У него не было левого уха, зато природа украсила его подбородок тремя обвислыми складками, пышными усами и длинной бородой, ниспадающей на могучее брюхо. Третий выглядел значительно моложе; один ус у него был короче, другой длиннее. Он всё время щурил правый глаз, может потому, что на его брови, щеке и глазнице виднелся страшный зарубцевавшийся шрам от удара саблей или палашом. А четвёртый...
Этот был хуже всех. Самый молодой из новоприбывших, одетый в простой адамашковый жупан с алмазными пуговицами. К поясу у него была приторочена чёрная сабля, а к седлу – обушок с окованной железом рукоятью. У него были длинные, завитые волосы, выбивавшиеся из-под колпака. Он выглядел бы как школяр или подмастерье, если бы не глаза – голубые, смотрящие на всех с безграничным презрением.
Увидев необычных гостей, Крысиньский вскочил с лавки на крыльце. Быстро втолкнул двух челядинцев во двор, а затем встал на ступени и остановился там, преграждая приезжим путь в господские сени.
– Здравствуй, пан Крысиньский! – крикнул писклявым, старушечьим голосом самый мелкий из новоприбывших.
Старый шляхтич ничего не ответил. Слегка поклонился, но не настолько, чтобы надвигающиеся сорвиголовы приняли его поклон за жест, продиктованный страхом.
– Пан Паментовский шлёт вашей милости поклон, – пропищал шляхтич в мисюрке, – и просит бакшиш. Две тысячи польских злотых, червонцами, талерами, шостаками или ортами!