— С каждым днем будет умирать все больше людей, — сказал он.— Тебе надо отправиться в какой-нибудь буддийский храм и переписать у священнослужителя заупокойные сутры. Большинство жителей Хиросимы исповедуют буддизм секты Син, поэтому желательно переписать сутры именно этой секты.
— Господин Фудзита,— перебил я директора.— Переписать молитву — дело нетрудное. Но я мало что смыслю в обрядах буддийской религии. У меня нет никакой подготовки к чтению сутр.
— А у кого она есть, такая подготовка? Тут нет никакой разницы между новичком и человеком опытным. Читать молитву — не прописывать лекарство. Особых знаний не требуется. Да и закон не запрещает этого. Может быть, тебе не хочется читать именно молитвы секты Син. Тогда читай молитвы секты Дзэн или Нитирэн. Выбирай сам. Я понимаю, конечно, затруднительность твоего положения, но тебе все-таки придется выполнить мою просьбу, Это даже и не просьба, а приказ.
Упорствовать было бессмысленно. Ноги у меня все еще болели, поэтому я попросил у директора пару толстых носков, надел сандалии и, захватив с собой несколько визитных карточек и блокнот, вышел на улицу.
Буддийских храмов в Фуруити было немало. Сперва я отправился в храм, где служителем был молодой человек, проявивший недюжинные способности во время учебы в буддийском колледже. Старушка-прислужница сообщила мне, что его забрали в армию, он служит сейчас при отряде Акацуки. В другом храме секты Син старая, глуповатая на вид женщина сказала мне, что старый служитель спит, а его ученик приглашен на обряд сожжения. Внимательно выслушав мою просьбу, она куда-то исчезла, потом вернулась и провела меня в большую комнату, где под маленькой детской противомоскитной сеткой отдыхал служитель. Он был так худ, что очертания его тела едва угадывались под тонким одеялом. Сквозь раздвинутые перегородки виднелись большие камни, песчаные дорожки и крошечный водопад. На огороде зрели оранжевые тыквы.
Когда я еще раз изложил свою просьбу, старый служитель сказал сидевшей сбоку от него на циновке женщине:
— Принеси мне, пожалуйста, «Тройное утешение», «Посвящение», «Гимн Будде», а ташке «Амида-сутру» и «Заупокойную проповедь».— Голос у него был тоненький и слабый, похожий на комариный писк.
Женщина ушла в соседнюю комнату и тут же вернулась со священными текстами.
— Покажи их этому господину.
Хотя служитель говорил очень тихо, женщина беспрекословно выполняла его приказания.
Все пять свитков были отпечатаны с деревянных досок. Я тотчас же приступил к их переписке. Старый служитель с помощью женщины слез с постели и расположился рядом со мной на циновке. Он сидел, опираясь на пятки, ладони покоились на поразительно худых коленях.
— Непростое дело вам поручили,— вздохнул он и с сокрушением добавил: — Говорят, Хиросима сметена с лица земли. Какой ужас, какой ужас!
Его голос немного окреп.
Я положил перо и рассеянно поглядел на огород, при виде оранжевых тыкв — таких веселых и нарядных — у меня невольно навернулись на глаза слезы.
Смысл переписываемых молитв ускользал от меня. Лишь с помощью пометок мне удалось разобрать кое-что. «Тройное утешение» и «Посвящение» были написаны на китайском языке. В них говорилось о Будде, о Великом законе, о Спасении, о Бесконечном. «Заупокойная проповедь», написанная на родном языке, обогревала сердце радостью.
— В нашей секте,— объяснил мне служитель,— вовремя обряда сожжения сначала читают «Тройное утешение», «Посвящение» и «Гимн Будде», затем «Амида-сутру»,— и только тогда воскуряют благовония. Заканчивается обряд «Заупокойной проповедью». Читающий ее должен стоять лицом не к покойнику, а к тем, кто его слушает.
Старый служитель неожиданно сильным голосом прочитал наизусть «Тройное утешение» и «Посвящение». Слушая его, я одновременно делал пометки в переписанном тексте. Затем он прочитал отрывки из «Заупокойной проповеди». В тишине комнаты его голос звучал с особенной торжественностью. Я хорошо понимал, что не мне напутствовать ушедших в мир иной, но надеялся, что могу способствовать их спасению, и решил вложить в чтение всю свою душу и сердце: такое глубокое впечатление произвели на меня мир и покой, царившие в комнате.
На обратном пути я вновь и вновь перечитывал сутры, стараясь выучить их наизусть.
Когда я вернулся на фабрику, все приготовления были закончены. В устланном циновками вестибюле общежития собралось не менее тридцати человек. Гроб стоял на слегка возвышавшейся над полом сцене, которой пользовались ораторы и артисты во время представлений. Принесенное кем-то детское ведерко наполнили песком и зажгли в нем ароматные курения. В двухлитровую бутылку из-под сакэ воткнули священное деревце сакаки. Появился директор Фудзита в парадном костюме. И я тоже для этого случая приоделся, одолжив пиджак у одного из служащих фабрики Фудзики.
Вначале, сидя перед гробом покойного, я чувствовал некоторую скованность, но по мере того как читал сутры, не отрывая глаз от блокнота, я постепенно расходился и мое смущение рассеивалось. Читал я самозабвенно, но не без подобающей степени отрешенности. Читая «Тройное утешение» и «Заупокойную проповедь», я несколько раз споткнулся, но все-таки благополучно закончил чтение, повернулся к собравшимся и церемонно поклонился.
Директор, а за ним и все остальные, горячо поблагодарили меня. Побагровев от смущения, я поспешил скрыться.
Вскоре умер еще один человек, и, пока я заказывал для него гроб, еще один. На этот раз, как мне показалось, я прочитал сутры более гладко.
К вечеру скончались еще четверо.
Сначала ко мне обращались вежливо:
— Извините, господин Сидзума, не прочитаете ли вы молитву над усопшим?
Но потом просьбы стали не такими вежливыми.
— Приходите, Сидзума, читать свои молитвы,— говорили теперь мне. И, по чести сказать, со временем это даже начало мне нравиться.
После того как кончились доски для изготовления гробов, мне пришлось читать сутры возле мертвого тела. Лицо и туловище умершего обычно накрывали белой простыней, но из-под нее часто торчали неприятно воскового цвета ноги. А если их и прикрывали, то на простыне виднелись бурые пятна крови. По ритуалу сутры читают после того, как покойника кладут в гроб, и меня преследовало опасение, что нарушение этого ритуального правила может повлечь за собой непредвиденные последствия. Но я читал, читал, не отрывая глаз от блокнота, и это помогало мне восстановить нарушенное равновесие.
Директор подшучивал надо мной, говоря, что будет платить за молитвы. Это была шутка, и я не принимал его слова близко к сердцу. Но родственники покойных стали всерьез одолевать меня подношениями, и я не знал, куда деваться.
— Что вы, что вы, не надо,— растерянно восклицал я, отталкивая очередное подношение.
— Примите, пожалуйста, не отказывайтесь,— настаивали некоторые.— А то душа усопшего не обретет покоя...
Девушки из конторы по очереди приходили слушать, как я читаю сутры. Три или четыре даже попросили у меня разрешения переписать «Заупокойную проповедь».
— Для чего вам эта молитва? — спросил я одну из них.
— Слова очень красивые,— ответила она.— Вот эти, например: «Ныне или завтра, я или мои ближние...» Не помню, как дальше...
Все это досаждало мне не так уж сильно, но, когда в перерывах между молитвами рассказывали о последствиях бомбардировки, я поневоле возвращался к действительности, и тогда волосы вставали дыбом, по коже пробегал мороз. Хотелось бежать от всего этого куда угодно, но бежать. Трудно даже описать, что я чувствовал — страх либо негодование,— но все подавляло собой желание бежать, бежать без оглядки.
Вечером, когда стемнело, я поднялся на второй этаж и вошел в комнату, откуда открывался вид на Хиросиму. Обычно город сверкал огнями. Но сейчас Хиросима тонула во тьме. Лишь в единственном доме, где-то на восточной окраине, мигал слабый огонек. И это было страшнее всего! Пусть уж лучше кромешная тьма. Как-то спокойнее...
Так прошел этот день. День, начавшийся и кончившийся похоронами.
8 августа. Ясный, жаркий день.
Накануне вечером мы вселились в маленький домик, построенный хозяином для его престарелых родителей,— метрах в ста от того квартала, где снимал жилье директор Фудзита.
Рано утром меня разбудил громкий голос. Я поднялся с постели и выглянул наружу. В саду стоял наш служащий Утагава.
— Вечером скончались еще двое. Приходите как можно быстрее,— пробормотал он скороговоркой и, не дожидаясь ответа, пошел прочь. Со мной обращались теперь, как со служителем храма, только не так уважительно.
Я уже привык к своей новой обязанности: умоюсь, поем, отправляюсь на фабрику, а там попрошу у кого-нибудь пиджак и читаю молитву. Да и сама церемония упростилась до предела. Как только я заканчиваю чтение сутр, покойного увозят на берег реки и кремируют. Я дал себе клятву, что буду вкладывать в чтение всю свою душу. Но вот сегодня утром у меня появилось опасение, что я нарушу эту клятву.
Придя в общежитие, я узнал, что скончалась старшая дочь служащего, которого мы кремировали лишь накануне. Во время бомбардировки она находилась в доме родителей в районе Тэмма-тё.
Мать сидела, вся распухшая от сильных ожогов. Она, видимо, не понимала, что происходит. Младшая сестра почти не пострадала, но была в каком-то странном, полуобморочном состоянии и тоже плохо отдавала себе отчет в происходящем. Я подошел к ней и выразил соболезнование. В ответ послышалось холодное; «Благодарю». Даже выражение лица не изменилось. Ни слез, ни других проявлений чувств.
Покойница лежала на спине. Сквозь прорехи в белой рубашке открывались упругие молодые груди, в ложбинку между которыми кто-то положил несколько желтых полевых цветов. Цветы поблекли, словно их долго орошали слезами. Это усугубляло чувство жалости.
Когда закончилось чтение сутр, один из служащих спросил у младшей сестры, пойдет ли она к месту сожжения. Та ответила: «Да»,— но отрицательно качнула головой. Мать продолжала сидеть неподвижно. Покойницу переложили на тележку, и процессия двинулась в путь.