И вот, два дня спустя, Гай приехал.
Один.
В детстве он, Гай, был той ещё занозой в заднице: учился кое-как, рано стал дерзить матери, сжирал всё, до чего мог дотянуться, а как-то зимой в одно рыло умял все мочёные груши. Мы дрались, обзывали друг друга плохими словами, а я рыдала из-за него никак не меньше двух раз в неделю.
Потом всё сломалось. И Гай сломался тоже: бойкий десятилетний парень стал вдруг замкнутым и тихим, часами играл с дворовыми котами и разрешал им спать на своей подушке, а иногда приходил ко мне подолгу обниматься. Мы плакали, как маленькие, прижавшись друг к другу и делясь крохами тепла.
Гай поймал барсука, а полгода спустя в Старом Бице встретил и свою пару, белочку из Лежниц. Единственная любимая дочь, она не торопилась ехать в разрушенный Марпери; её родители охотно приняли Гая в своём доме и помогли устроиться на лесопилку. Гай рассказывал, они пристроили ещё пару комнат, он заделался бригадиром, и вот теперь у них трое детей, мал мала меньше; Гай присылал немного денег, короткие письма и пару раз в год — пачку детских рисунков.
Я шила племяшкам игрушки, а тётка Сати вязала свитера и носки. Мы копили понемногу, чтобы отправить посылкой гостинцы, варенье и что-нибудь покупное. Наш рассыпающийся дом — совсем не место для маленьких детей, и Гай всё обещал привезти семью, когда они подрастут; тётка Сати всё мечтала поглядеть, унаследовал ли кто-нибудь широкие мамины брови.
Но и теперь, провожать, Гай приехал один. И долго плутал по улицам, пока его не признал сосед и не подвёз до дома.
Мы обнялись, снюхались. Стриженая борода пропахла соляркой, а сам Гай раздался в плечах и отпустил небольшое брюшко. На руках незнакомые шрамы; шерстяные брюки на модных полосатых подтяжках, сапоги. И вместо шубы — слишком холодное для наших мест колючее пальто.
— Что делаем? — бас у него становился с годами всё глубже и глубже.
— Хороним завтра. Девочки приходили… мы прибрали её уже. На фабрике отрез дали на саван, хороший некрашеный лён… дядя Жош отвезёт нас к лесу.
Гай похлопал себя по карманам и достал широкий витой шнурок из красных и зелёных нитей.
— Кари передала, для покойницы.
Я кивнула. Я думала сострочить на завязки пояс из того же льна, но шнурок — это, конечно, лучше.
— Правильно она не поехала, — слабо улыбнулась я. — И правильно, что ты детей не повёз. Оттепель, но я дома не топлю, чтобы тело…
Я всхлипнула и не смогла продолжить, и Гай прижал меня к себе, погладил по плечам, чмокнул в лоб.
— Ты не переживай, — засуетилась я, — я одеяла достала, и в кухне, где кирпич, тепло. А завтра, как вернёмся, я…
— Я в гостиницу вселился.
— В гостиницу?
— Ту, на треугольнике. Сегодня с тобой, завтра похороним. С утра? Билет возьму на шестнадцать часов.
— А? Да, конечно, да. Проходи, ты, может… один хочешь? Побыть с ней. И хлеб солёный у меня ещё есть. Надо разломить… и водки.
Он стал совсем мужик, мой Гай. Обстоятельный, тяжёлый, суровый. Сумку поставил эдак значимо, по стене пошарил в поисках выключателя, пока я не зажгла калильную лампу; в дом зашёл, не разувшись. Просидел с тёткой почти два часа, до темноты, а потом всё так же уверенно и твёрдо вышел во двор и принялся колоть дрова и складывать их в поленницу. Утром копал могилу вместе со всеми, размеренно и чётко, большой, тёплый, родной. Ленту мы с ним одну на двоих повязали. А слов Гай сказал совсем мало; ну так не болтать и приехал.
Поминальный стол ставила Левира, я достала только квашеной капусты и, напросившись на чужую кухню, сварила клейкой пшённой каши с травами, чтобы каждому гостю положить по ложке. Выпили, потом ещё выпили, потом раскрошили птицам высохший солёный хлеб; я собрала посуду, обнялась с соседями; Гай уволок в сарай тяжёлую лавку, снял с окон тряпки. И сказал так же весомо, твёрдо:
— Дом тебе оставлю. Он по закону нам теперь пополам, но будет твой.
— Дом?.. Да… хорошо. Спасибо?..
— Документы сделаем. Я почтой пришлю. И вот ещё, — он запустил руку во внутренний карман, достал бумажник, отсчитал купюры, — три сотни тебе на… всякое.
— Гай, да не нужно…
— Премию в праздники дали, — он пожал плечами и вложил деньги мне в руки. — Что теперь делаем?
Мы стояли во дворе у осиротевшего дома, ветер гнал позёмку, а у ног вертелась, выпрашивая подачку, Рыжуха. Кошка уже много лет гоняла всех остальных котов и гуляла сама по себе, столуясь то у меня, то у соседей. Гай почесал её за ухом, улыбнулся.
Он был надёжный, этот Гай. Большой, серьёзный. И спрашивал всерьёз, и что бы я ни попросила — воды натаскать, или купить картошки, или дров нарубить до конца зимы, — он бы всё сделал.
— Гай… я думала переехать, — тихо сказала я. — Уволиться и переехать. В Лежницы.
— Олта… — по спине холод от того, как он отвёл глаза. — Зачем тебе в Лежницы? Что тебе там делать. У тебя и работа здесь, и друзья, а у нас…
— Я давно хотела в ателье устроиться. Не до старости же сидеть на прямострочке? В большом городе можно найти место портной… И к вам ближе.
Гай смотрел куда-то мимо. Всё такой же твёрдый, обстоятельный, родной. И я должна была бы понимать, но я не хотела.
— А танцы твои?
— А что танцы? В Биц и из Лежниц можно ездить, хотя до Керда, наверное, ближе.
— Жить где будешь?
— Сниму, — тихо сказала я. — Уж комнату-то смогу, с зарплаты.
— Тут у тебя родительский дом. Их вещи. Могилки. Куда ты поедешь?
— А ты? Ты куда уехал?
— Это другое, Олт.
И он был, конечно, во всём прав. Здесь работа, здесь знакомые лица, здесь вся жизнь, я и не была раньше никогда дальше нашей провинции. Дом, который кажется теперь мёртвым. Дом, который даже и продать нельзя, только заколотить или отдать соседям, потому что много их вокруг, никому не нужных брошенных домов, живи — не хочу.
— Ладно. Из дел… ничего не надо.
— Уверена? Дров наколоть могу, поправить что. Мужицкое. Или у тебя есть кто-то?
— Никого нет, — ровно сказала я. — Ты… не задерживайся. У тебя поезд ведь. На шестнадцать часов.
Не знаю, что это со мной тогда было, но всё стало вдруг таким оглушительно-чётким, что казалось — можно моргнуть и ослепнуть.
Кровь бурлила, в голове звонко, а в ногах — легко. Я отыскала в сарае стамеску и молоток, выпросила у Жоша ручную пилу по бетону и ножовку, взяла ведро, ком ветоши и зачем-то топор. Поднялась на площадку — сама не помню как; ноги несли через снег, помутневшие от мороза глаза плохо различали ступени.
— Олта? Олта, я…
Он говорил мне что-то, рыцарь с голубыми глазами. Говорил чуть виновато, неуверенно, удивлённо, и его слова смешивались с ветром и обращались шумом. Я подтащила бревно ближе, угнездила его в снегу, забралась с ногами. И приставила долото к мраморной шее.
Я рубила ожесточённо и зло, будто выплёскивая в каменную крошку глупую обиду, горький привкус предательства и разъевшее сердце горе. Я пилила, задыхаясь от напряжения и боли в руках, вгрызалась ножовкой в штырь арматуры, пока голова не шлёпнулась в снег.
Тогда я обмотала её тряпками, кое-как затолкала в ведро и пошла вниз, не оглядываясь на раскуроченную статую. А в нетопленом мёртвом доме побросала в чемодан какие попало вещи, переставила голову в старушачью сумку на колёсиках, затворила ставнями все окна — и оставила на крыльце Левиры ключ.
До самого рассвета я сидела на лавке перед вокзалом, пытаясь согреться чаем из термоса и не слушая всё то, что пытался сказать из сумки Дезире. Потом небо над горами заволокло выцветшей зеленью, ударили вокзальные часы, а мимо прокашлял дымящий автобус. Я купила пирожок с потрохами, со странным удовлетворением разменяв гаеву сотню, а затем и билет; прокатила сумку через весь разбитый перрон; втащила её кое-как по узкой лесенке вагона и запихала ногами под скамью.
Гудел неразборчиво вокзальный громкоговоритель. Город стоял серый и немой. Кто-то бежал по платформе. Проводник поднял красный флажок. С лязгом захлопнулись двери, и само небо прокряхтело в динамик голосом машиниста:
— Поезд покидает станцию Марпери.
xxvii
— Ты крутая, — с восхищением шептал Дезире. — Я даже не думал!..
— Тссс.
Я сидела в зале ожидания вокзала Старого Бица, а сумка с головой стояла прямо рядом со мной. Шубу и верхний платок я свалила на соседнее сидение, на плечи набросила серый шарф, а ещё — развернула газету так, чтобы проходящим мимо людям не было видно моего лица. Со всем этим я чувствовала себя шпионкой, тайной воительницей из Волчьей Службы, выслеживающей ни много ни мало — Крысиного Короля.
По правде, у меня немного тряслись колени. Я никогда не была здесь, в зале поездов дальнего следования, как никогда не выезжала за пределы провинции, как никогда не ехала дольше нескольких часов и никогда не составляла маршрутов с пересадками. От всего этого немного пьянило предвкушением, а внизу живота свернулся нервный комок.
Подруга Дезире жила в Огице, — по крайней мере, так он сам думал на основе того калейдоскопа бессвязных кадров, который составлял теперь его память. Её звали Юта, и Дезире рассказывал про неё бессмыслицы: что она якобы преподаёт в школе с самого её основания, что у неё всегда всё «чётко» и что она наверняка смогла бы построить в Марпери лучший горнолыжный курорт.
— Мы едем не ради курорта, — строго сказала я.
— Но можно поговорить и про…
— Говори про что хочешь.
Дезире от этого резко посмурнел.
Вообще-то, я с ним не разговаривала. Так я заявила ещё в поезде к Бицу: Дезире засыпал меня тревожными вопросами, удивлениями и новыми идеями, а я запихала его поглубже под скамью и шипела, чтобы заткнулся, пока меня не арестовали. Ведь вывезти из провинции мраморную голову — это, наверное, контрабанда? А если эта голова ещё и чья-то…
— Ерунда, — горячечно возражал Дезире, — я ведь лунный! Если что, мы во всём разберёмся.
— Всё ещё с тобой не разговариваю.
— Олта, но я же объяснял, что…