Чёрный полдень — страница 3 из 75

— Опять не повезло? На танцах-то.

— Не повезло, — я неловко улыбнулась и развела руками.

— Ну и ладно, — неожиданно припечатала Мадя. — Успеется ещё. Хорошо б, конечно, чтоб Сати увидела, как вы дом поставите, но может ещё и поглядит. Как она там?

— Хорошо. Она хорошо, да. Ага.

Мадя покачала головой, а я смотрела, как она ловко расчерчивает припуски на будущий пояс и намечает точки под заклёпки.

Вернулась домой я поздно, и всю дорогу зевала и тёрла глаза до красноты, — в них будто насыпали гравия и припорошили сверху песком. Вздёрнутые плечи опять никак не хотели опускаться, и приходилось потихоньку, медленно и мягко, растягивать шею.

Тётка Сати уже спала, — по дому плыл её гулкий храп. Я осторожно опустила сумку на колченогий табурет, нагребла себе в миску гречки, отрезала кусок от припрятанной в погребе кровяной колбасы и жевала, сгорбившись за столом и стараясь поменьше стучать ложкой.

Гудели ноги, а пальцы ныли от ножниц. Завтра мне ещё предстояло накроить почти две сотни брюк, — зато какое разнообразие! И должна же я как-то приноровиться к этой ткани? Вон как ловко Мадя её сложила, и даже без булавок!

Тётка всхрапнула, дёрнулась — и проснулась.

— Олта?.. — хрипло позвала она.

— Я здесь, тёть. Кашу будешь?

— Не хочу.

— С маслом, вкусная. Я колбасы тебе покрошу, хочешь?

— Говорю же, нет! Лопату дай.

Я потянулась до хруста в плечах, размяла шею и встала, запихнув в себя на ходу ещё пару ложек гречки, а потом сунула нос в греющийся на краю печи чайник.

Лопатой мы звали вытянутый неглубокий таз, который вообще-то продавался в магазине как противень. На светлой эмали была нарисована какая-то зелёная ботва, аляповатая и неровная. Я вытащила таз из-под стола, налила тёплой воды, поболтала, дожидаясь, пока металл хоть немного согреется; вылила воду в канистру в прихожей, бросила на дно жатую газету.

В тёткином углу всегда пахло затхло, влажно, хотя я регулярно меняла бельё и протирала клеёнки водкой. Тётка Сати полулежала, тяжело откинувшись на собранные в высокую кучу подушки; она давно ссохлась и похудела, так что мне не было трудно, обхватив пониже поясницы, приподнять её над кроватью и подсунуть таз. Нащупала пуговицу сзади, развела полы халата, устроила тётку понадёжнее.

— Какая погода там сегодня? — ворчливо спросила Сати, когда в судне вяло зажурчало.

— Хорошая, — с готовностью отозвалась я. Влажно шлёпнуло. — Ещё очень тепло, у цеха осины зажелтели, а берёзы совсем зелёные. Грибами пахнет.

— Я всегда любила ходить за грибами. В моё время здесь было столько грибов! Выйдешь за калитку и ррраз — боровик! И папаша наш был заядлый грибник, иногда уходил на весь день, а матушка ой ругалась. А потом он приносил полных два ведра пчелиной губки, и сидишь, сидишь полдня, перебираешь, чистишь, а он ещё подложит специально среди беленьких грибов тёмный, схватишь его неудачно и пуффф! Дунет тебе пылью в лицо, а папаша смеётся…

Она рассказывала, улыбаясь неловко и ловя мой взгляд, и я честно смотрела ей в лицо и сжимала сморщеную руку. Пахло в доме совсем не грибами и не лесом: из-под тётки плыл сладковатый запах жидкого дерьма. Наконец, все дела были сделаны, я выставила лопату в прихожую, взяла миску с водой и ветошь, обтёрла пергаментно сухую кожу.

Свет калильной лампы был блёклый и неверный, и в тенях на коже я не заметила бы нового красноватого пятна. Зато пальцами я легко нащупала изменённую, тёплую кожу.

— Ты переворачиваешься? — строго спросила я.

— Я что, маленькая по-твоему?

— Надо переворачиваться каждые два часа. На одном боку полежала, а потом на другой. И пить, у тебя в бутылке опять ещё половина осталась.

— Не лезет в меня столько.

— Пей потихоньку. Маленькими глотками, но часто.

— Ерунда это всё.

Больше пить советовал фельдшер, но у тётки Сати была, как обычно, своя оценка его рекомендациям.

— Ты почему не переворачиваешься? Опять пятно. А если будут пролежни? Резать же придётся, и вдруг сепсис, тёть Сати, ну…

— Будет и будет! Сдохну хоть побыстрее.

Может быть, родителям повезло, что тогда, при взрыве, конструкции размозжили папе череп с такой силой, что от головы почти ничего не осталось. Он умер мгновенно, и мама тогда упала в столовой прямо на раздаче, даже раньше, чем до здания докатились камни. Мы проводили их, как сумели, в братскую могилу, а по весне посадили им липку. Я тогда выплакала все глаза, так, что от рыданий мутило, а в голове был колючий туман.

Зато мы не стали, как другие семьи, искать машину до больницы подальше от Марпери, собирать денег на перевязки, благодарить врачей, ну и так далее. Родители ушли молодыми, здоровыми, полными сил и планов, им не пришлось ходить под себя и лежать сутками в темноте, в обществе одного только теряющего сигнал хриплого радио. А тётке Сати, маминой сестре, в аварии перебило бедро, и долгое время она ещё как-то ковыляла и даже работала, а года три назад совсем слегла.

— Переворачивайся, пожалуйста, — повторила я, вздохнув. — Если тебе себя не жалко, меня пожалей.

— А чего тебе? Первой же полегче станет. Может, и Гай к себе тогда заберёт, будешь хоть с детями возиться, и народу в Лежницах побольше, найдёшь бобыля, всё куковать веселее.

— Тёть Сати. Не надо так…

— Плохого я тебе не советую. Человеку нужен человек.

Я вздохнула. Осень только начиналась, но вечерами уже было зябко, а от тяжёлых тугих ножниц, которыми я резала сегодня картон на отдельные лекала, болели пальцы.

— Ты гречку будешь? С колбасой.

— Буду. Погрей посильнее, чтобы сок вышел.

Я опустошила судно, застирала ветошь и вывесила её в прихожей, помыла руки. Тётка Сати, конечно, никогда уже не встанет на ноги, врачи не дают на это никаких шансов, но сердце у неё здоровое, и сознание не мутится. Я подкоплю немного, мы протянем до дома электричество, и тогда можно будет поставить телевизор, на развале есть чиненые за недорого. А с телевизором ведь и лежать веселее. И мне шить с электрическим светом будет проще.

А потом я встречу пару, и мы уедем из Марпери, поставим дом где-нибудь у реки, и тёть Сати я заберу тоже. А сама стану работать в ателье, большом, с витринными окнами и модными раздвижными манекенами.

— Вынеси меня погулять завтра, — ворчливо сказала тётка, когда я сунула ей миску и поправила подушки. — Я обернусь, а ты вынеси.

— Хорошо. Конечно. Может, тебе хлеба ещё?

— Не хочу.

— Воду допей обязательно. Или боярышник тебе заварить?

— Мятку.

Я кинула сушёные листья в чайник, поставила его в самый жар. У Гая домой заведён газ, и его пара, деловая красавица-белка, даже не умеет готовить на печи. Но и пахнет её стряпня совсем иначе, по-чужому.

А я, когда перееду, всё равно заложу печь, чтобы спать наверху в тепле — как у большого зверя под боком. А шить буду платья на косточках и с камнями, как носят волчицы, из атласа или вискозы. И сама стану носить что-нибудь эдакое.

Да.

iv

Только не подумайте, что я жалуюсь. Это вообще не моя история — ныть, плакаться, и всякий другой пессимизм. Полуночь не даёт дорогу не по размеру, а моя вышла вот такая, только и всего; и в ней довольно светлых, ярких мест.

Мой родной Марпери — холодный внешне, но красивый и душевный край. Здесь живут прекрасные люди, доброжелательные и приятные, здесь всегда помогут и поддержат, и каждый сосед — верный товарищ и друг, который не станет ругаться плохими словами, даже если ты вдруг окажешься рыбой. У меня классная работа, творческая и интересная, мне доверяют ездить в город покупать фурнитуру и множить лекала под разные размеры, что не каждый, вообще-то, сумеет сделать. У меня куча подруг, отличных весёлых девчонок, и даже есть — немыслимая удача по меркам Марпери — живая родня: брат Гай, давно семейный, и тётка Сати, которая всегда готова подсказать и посоветовать.

И впереди — столько всего! У многих в двадцать семь вся жизнь уже совершенно ясная, сложившаяся, а у меня ещё осталось место для приключений. Я встречу пару, и тогда всё круто изменится. Будет столько нового и удивительного!

На что здесь, действительно, жаловаться?

Словом, меня ждёт много хорошего. Но у каждой женщины бывают такие дни, когда всё равно хочется плакать, даже если всё, вообще говоря, складывается исключительно хорошо. И тогда я накидываю на плечи платок, надеваю резиновые сапоги и прихожу сюда.

Путь — совсем неблизкий. От дома до конца улицы я шла, обходя глубокие грязевые лужи, которые разливались вокруг колонки с середины весны и до самого конца осени, пока настом не укроет обледенелые комья. Потом присыпанная гравием дорога переходила в колдобистую грунтовку, сухую и узкую, а вокруг толпились кривые чахлые берёзы. После аварии их высадили здесь ровными рядами, и мои руки ещё помнили влажную землю и то, как ломило от той работы спину.

Дорога постепенно забирала вверх и влево, пока не упёрлась в заросшую кустарником просеку. Там высились, подметая высокое предгорное небо, опоры ЛЭП: по-своему чарующее зрелище. У меня здесь всегда легонько звенело в голове, как будто гудение проводов передавалось в тело, и я сама была таким металлическим гигантом, касающимся макушкой облаков.

Дальше — склон, заросший редкими кривыми деревьями и золотарником. Когда-то здесь был подъёмник для рабочих, но после аварии его разобрали на отдельные механизмы, — остались только площадки из голого камня. Пришлось поплутать немного, чтобы найти приличную тропинку.

Длинные ветви с жёлтыми цветами шуршали вокруг, как гонимая ветром вода. Я прошлась по ним раскрытой ладонью — листья забавно щекотили кожу, гладили руки цветочными лепестками. Сухие травы цеплялись за ноги и платье, к платку налип репейник, и я отдирала его на ходу, исколов пальцы. Свет, вызолачивая цветы, бил в глаза, и я щурилась, улыбаясь и чувствуя, как тёмная тень отрывается от плеч, бледнеет и волочётся по земле невесомой.

Закружилась, раскинув руки и запрокинув голову. Уткнулась носом в ласковые лапы рябины, взвесила на ладони гроздь недозревших ягод. Сунула в рот лист мальвы, тронула языком кисловатый черенок. Нарвала крупноголового цветастого клевера. И так, немелодично насвистывая себе что-то под нос, вышла к каменистому пятачку над обрывом, где в роли садовой скамейки выступал ствол поваленой берёзы, а чуть в стороне от не