Чёрный полдень — страница 63 из 75

Он покачал головой, а мне захотелось закрыть глаза и перестать быть.


Она была… волшебная.

Волшебная, как прекрасная героиня страшной сказки — до того, как чудесное приветливое лицо сползёт с неё и обнажит череп с пустыми глазницами и серые наточенные зубы.

Девчонка и девчонка, даром что лунная. Мелкая, вся угловатая и дёрганая, странно одетая, очень наглая — и очень потерянная. Она могла склонить голову, глядеть сквозь тебя, как надмирное существо, и говорить о свете, ковыле или посмертии; она могла встряхнуть косичками, подпрыгнуть и заверещать: вот ты где!

Мне было жаль её — брошенного ребёнка, который пятнадцать лет ждал в одиночестве оставленного всеми перевала загадочную «её». Я болтала с ней о ерунде, а она достала откуда-то тридцать восьмой роман про Меленею, — а ведь он всё ещё не добрался даже до библиотеки Огица, я спрашивала.

— А вот и я! — говорила она, заглядывая в конфетный фантик на моём столе.

И тянула жалобно:

— Ты приходи…

И я ведь знала. Я знала с первого момента, что волшебство это — бумажная маска; и что там, под ним, живёт чудовище. Что ей — как всем лунным — безразличны люди, и что им ничего не надо и ничего не дорого, кроме своих странных вещей.

Испугавшись крысиных денег, я сказала ей: нет. Нет, я не хочу всего этого больше, мне не нужно это, нет. И дома я метнулась к столу, где были разложены под стеклом фотографии, и застелила их тканью; сняла с дверцы шкафа рисунки, сунула их в ящик лицами вниз; развернула к стене пачку овсянки, на которой была нарисована улыбчивая дородная девушка с милыми ямочками на щеках…

— Олта отвезёт тебя в друзы! — решила она потом.

— Нет, — снова сказала я, и это «нет» резало язык и рвало душу. — Тётка Сати!.. Я не могу от неё уехать. Я не могу. Нет.

И тётка Сати умерла. Я вошла в дом, о чём-то болтая, а она лежала в своём углу на высоко поднятых подушках; не человек больше — предмет. Запрокинутая голова, приоткрытый рот, поплывшие черты лица, глубокие синеватые тени на бледной коже… и обронённый портрет храмовницы Ки на полу.

— У неё был мотив, — сказала я хрипло, вспомнив почему-то, как рассуждала книжная Меленея. — У неё была возможность. И она… неужели она…

— Я не знаю, — в третий раз повторил Дезире.

Мир вокруг меня кружился, пронзительно-ненастоящий, будто нарисованный карандашом. В этом мире всё ещё была я, добродушная дурочка, которая так хотела видеть во всех людей, а во всех людях — хорошее. А тётки Сати в этом мире больше не было.

Тётка Сати. Она была рядом всю мою жизнь: она лишь изредка ездила на танцы в Старый Биц, скорее повеселиться, чем на что-то надеясь, и посвятила жизнь той семье, которая у неё была. Она знала всех наших предков по именам; она помнила ещё прадедушку, которому посчастливилось поймать хищника, и прабабку, от которой нам достались вышитые подушки. Она рассказывала мне все те сказки, которые я знаю, и научила видеть в рождённой моей мамой сморщенной картошке маленького человека. Она склеила из обувных коробок кукольный дом и «учила меня играть»; в чём была учёба — уже и не вспомнить, зато я помню, как мы делали для этого домика маленькие часы, и лампы в бисерных абажурах, и даже крошечные кукольные зубные щётки.

Нет, конечно, родители тоже были где-то там, рядом, простые рабочие люди, живущие простую жизнь. А тётка служила в волшебном мире телефонной станции, придумывала вещам смешные названия и любила читать то же, что и я.

Она была светом, она была домом. Она выписалась из больницы, как только начала вставать, — чтобы мы с Гаем не жили лишнего при соседях. Она знала, о чём я плачу, она…

И чем отплатила ей я?

Это я во всём виновата, я. Я спуталась с лунным, пошла на этот проклятый перевал, и там — эта девочка. Я замахнулась на то, что мне не предназначалось, забылась, ослепла. И из-за меня она…

У неё была дурная жизнь. С такой много раз подумаешь: лучше ли она небытия. Всего и радостей, что старенькое радио да книги.

Но она не заслужила этого. Никто этого не заслужил! И Меленея не могла, не могла, не должна была, не имела никакого права…

И ради чего!.. Ради того, чтобы я довезла до Огица голову. Нельзя было разве отправить её бандеролью?

— Олтушка…

Я неловко подёрнула плечами и отвернулась.

Из-за него всё началось. Если бы не он, я бы никогда не уехала из Марпери.

Никогда.

Мир раскачивался и дрожал, составленный из крошечных ненастоящих деталек. Ты думаешь, будто сама решила, — но лишь потому, что не видишь истинных причин; ты думаешь, будто на что-то влияешь, — а потом обходишь пятьдесят склепов для того, чтобы ничего не найти; ты думаешь, будто надеешься и любишь, — пока не узнаёшь, что он совсем скоро уснёт, а ты останешься; ты думаешь, что ищешь добра, а теперь выясняется, что причиной смерти родного человека — ты.

Ты сама — шарнирный болванчик без воли и без души. Всё вокруг — кукольный домик, собранный из обувной коробки. Ты заперта в нём навечно, в плену картонных стен, на которых нарисованы обои, в гулкой пустоте, в темноте, духоте и запахе нафталина.

И ты задыхаешься, задыхаешься, задыхаешься.

— Олтушка…

Я остановила его ладонью. С трудом поднялась из-за стола — потолок навалился на плечи, словно корни похоронного дерева. Меня врезало в подоконник, как корабль разбивает о берег в шторм; я рванула щеколды, дёрнула ручки и свесилась в окно, отчаянно пытаясь глотнуть хоть немного воздуха.

Залитый солнцем город пах недавним дождём. Целый город мокрых оранжевых крыш, спускающихся по склону до самой серебряной змеи-реки. Блестящие окна, в которые стучалась ветвями юная зелень, шумела дорога, и июнь звенел надрывно, будто плача и о чём-то мечтая.

Небо чистое, и нет ни дымки, ни влажной тени у реки. Оттого видно, как ползёт по железнодорожному мосту поезд. Он уходил куда-то вдаль, туда, где лучше и краше, пока для меня всё рушилось и вместе с тем вставало на свои места.

А на мне платье из синего ситца, летящее, пышное, как для журнала придуманное. Я в нём лёгкая-лёгкая, какая-то хрупкая, неуловимо лунная. Наверное, такой видела меня Лира в своём предсказании.

Я стояла у окна, вцепившись в подоконник и отчаянно не желая верить. И в волосах у меня — голубые цветы.

lxxii. / — viii

Лунный дворец высился над самой рекой.

Я слышала, что когда-то в Огице была другая друза, где-то на сопках — башня как башня, ничего особенного; и что при университете стояла стеклянная пирамида с верхним балконом, на котором часто можно было увидеть крылатых. Теперь же обычные лунные селились, где придётся, а чуть в отдалении стоял дворец. Хрустальный дворец старших лунных.

На него хорошо было смотреть с видовой площадки, или с красного моста, или с цветастых лестниц, — издалека он был похож на фантазийный флакон для божественного аромата, случайное создание света, хаотичное и прекрасное в своей непостижимости. Дворец висел над рекой, как ледяной клин, замерший в воздухе за секунду до падения. И свет играл в стеклянных гранях, многократно отражаясь, и расцвечивал воду ослепительными бликами.

Здесь, в северном пригороде, почти не строились двоедушники: слишком крутые, неудобные холмы, река сильно сужалась, а ледоходом уже снесло однажды мост. Дворец висел, гигантский и поразительный, на сотне прозрачных нитей-канатов — как муха, застрявшая в едва видимой паутине.

— Как это сделано? — спросила я, не чувствуя, по правде, особого интереса.

— У Дарёма есть хме, — с готовностью отозвался Дезире. — Инженер. Наверное, они посчитали как-то, чтобы эта штуковина не падала. Здорово получилось!

Я пожала плечами, а потом кивнула. Мир всё ещё был для меня пустым — и болезненно бессмысленным.

Как она могла? — спрашивала я, как будто на этих словах в горле заело пластинку, и она скрипела одно и то же, одно и то же, с каждым разом всё неразборчивее. — Как она могла?

На самом деле, здесь не было никакой загадки.

Она могла просто потому, что для неё здесь не было ничего сложного. Она была лунная; порождение чистого света; сознание, овеществлённое по случайному капризу самой Луны. Она зажигала огонь в ладони безо всяких слов, могла одной рукой вырвать бревно из ледяной корки, не нуждалась ни в пище, ни в тепле и была, в конце концов, крылата. Её крылья сделаны из ветра и света, а два глаза разных цветов умели глядеть в разные места.

Что ей стоит убить прикованную к постели женщину? Может быть, она и вовсе заглянула в портрет, сказала «бу» и наблюдала, как уходит жизнь из бледного лица. А, может быть, она могла протянуть сотканные из света руки в чужую грудь и сжать ледяными пальцами живое сердце.

Словом, она могла. И всё, что должно было бы остановить её, было слишком уж… человеческим.

«Если её не будет, сумма счастья…» — заговорил Дезире как-то, когда-то очень давно. Тогда я пришла в ужас, но какой-то слабый, недоумённый, — может быть, потому, что я не понимала ещё эти слова настоящими.

И эти все, в хрустальном дворце — они были такие же. Они сидели там, среди прекрасных видов и струящегося света, важные, поразительные. Они помогали чернокнижникам или по крайней мере не мешали, — хотя те убивали людей во имя своих странных целей, хотя из-за них разливалась Бездна, а молнии Усекновителя разбили Марпери.

— Я и не человек, — усмехнулся Дезире как-то.

А вчера ночью, перебирая мои волосы и касаясь сияющим туманом лунных украшений, пробормотал:

— Может быть, я хотел бы быть человеком.

Тогда я только прижалась к нему крепче и долго, с усилием смотрела вверх, чтобы слёзы не выкатились из глаз.

Мы были — пыль на дороге больших процессов. Мелочи, не имеющие веса. Кому есть дело до людей, чьи жизни уничтожила та катастрофа, если Бездна — всё-таки не открылась, а преступник — заплатил за всё? Кому есть дело до зверушки, посмевшей связаться с лунным?

Я могла бы уехать сейчас. Я могла бы уехать куда-нибудь к морю, жить там свою маленькую жизнь и листать газеты, вчитываясь между строк: что за трагедия случилась в Огице, и что за статую поставили в городском саду.