— Любка — Любкой, а то, что от иной бабы за версту чертом пахнет — так то уж настоящая правда! От что!..
— А, ты опять! — закричала Домаха, подступая к нему с кулаками. — Замолчишь ли ты, пидбрехач проклятый?…
— Та я не о тебе, Домахо, — возразил Синенос, уже струсив и выставив вперед, на защиту своего багрового носа, обе руки. — То я видал на дороге к Чертову Городищу Скрипицу та суховееву Марынку, та еще как! Скрипица на музыке играет, а она за ним телепается в одной рубашци, бесстыдница. Чудеса, Домаха!..
— Не обдуришь! Знаю тебя! — с обидным недоверием отозвалась Домаха. — Иди уже в хату, чертово быдло!..
Колбаснику досадно стало, что старуха не верила ему, когда он уже говорил настоящую правду.
— Я и не дурю! — упрямо сказал он. — Марынка, может, еще и не ведьма, только похоже на то, что будет ведьмой, и вот ты, Домаха — так уж самая настоящая чертова баба! У тебя и хвост под спид…
Домаха не дала ему договорить. Она как будто только этого и ждала: в ее руках тотчас же очутился увесистый ухват, самый тяжелый из всех, какими она орудовала у печи.
Об этом, конечно, Синенос в шинке Стокоза не рассказывал: только вспомнив об ухвате, он невольно засунул руку за спину и почесал неприятно занывшие плечи…
XIIIТайна кочубеевского подполья
В ту ночь, о которой Скрипица и Синенос рассказывали такие странные и неправдоподобные вещи, Наливайко совсем не знал, что с собой делать. Ночь была такая, что и думать нельзя было о том, чтобы лечь спать, а Марынка, как назло, рассердилась в ушла в хату. Кто-то ей рассказал, что он провожал вчера Ганку Марусевич в лавку Стеси — она уж и подумала Бог знает что! А он шел с Ганкой только потому, что ему было по дороге. «Гордая дивчина! — думал он о Марынке. — Бог с ней совсем!..»
Весь Батурин давно спал; Наливайко прошел всю главную улицу — и не встретил ни одной живой души. В конце улицы серебрились и тихо шелестели у волостного правления высокие тополя, а за ними широко расстилались ровные поля, прорезанные двумя расходящимися в разные стороны дорогами — на Бахмач и в Конотоп. Наливайко, не глядя, свернул на конотопскую дорогу. Он вовсе и не думал о том, что ему придется здесь проходить мимо кочу-беевского сада; было уже поздно, Ганка, наверно, спала, а если и не спала, так ее все равно не вызовешь в такой час из дому. Да и не нужно ему было Ганки…
Однако, проходя мимо кочубеевского сада, он не удержался, чтобы не заглянуть через тын. Кочубеевский домик был с одной стороны освещен луной, с другой — тонул в темной тени, среди густых деревьев; в окнах было совсем темно. Но на крылечке, в теневой стороне, что-то белелось, словно кто-то там сидел в белом платье. «Может, Ганка?»
— подумал Наливайко, уже сидя верхом на тыне.
Он мягко спрыгнул в траву и пошел к дому, шагая через огородные грядки…
Ганка сидела на верхней ступени крыльца, пригнувшись своей полной грудью к коленям, подперев ладонями лицо. Это была одна из ее тихих минут, когда она вся погружалась в недоуменную, беспричинную печаль…
— То ты? — тихо сказала она, блеснув навстречу Нали-вайко своими выпуклыми, влажно засиявшими глазами.
Она поднялась, сошла со ступеней и, подняв согнутые в локтях руки на уровне плеч, потянулась, выправляя грудь.
— Мать уже спит… — сказала она, смущенно улыбаясь.
— А я тут сижу одна, и мне чего-то сумно, аж плакать хочется…
Наливайко смотрел на нее и думал: кто лучше — Ма-рынка или Ганка? Ему даже досадно стало: и зачем только Бог создал так много «гарных дивчат»!..
— В саду страшно… — с казала Ганка, зябко передергивая плечами. — Я одна боюсь. Вчера пошла, а у става что-то булькнуло в воду, так я так испугалась, что меня всю ночь трясця била…
За углом кочубеевского дома стоял развесистый сто-литний вяз, под широкими ветвями которого сумрак был еще гуще и глуше. Ганка посмотрела туда, прислушалась — и вдруг вся насторожилась.
— Слыхал? — сказала она шепотом, кивая головой на тяжелую, окованную железом дверь погреба.
Наливайко знал, что в Батурине ходили слухи — будто в погребе под кочубеевским домом призраки каких-то, еще при Кочубее замученных узников гремели по ночам цепями и стонали от перенесенных ими пыток.
— То уже не в первый раз… — шептала Ганка, дрожа всем телом. — Мы с мамой слыхали той ночью…
За дверью в самом деле что-то звякнуло, потом послышался слабый гул, словно кто-то тяжко вздохнул или на пол упало что-то мягкое…
Наливайко был не из трусливых и ни в какую чертовщину не верил.
— А посмотрим! — сказал он, направляясь к погребу. — Идем, не бойся…
Ганка робко двинулась за ним.
— Гарпынка дяди Панаса сказала, что то — непокаянные души, — шепотом объяснила она…
Наливайко отодвинул засов и с трудом открыл тяжелую дверь. На них сразу пахнуло холодным, сырым, затхлым воздухом подземелья.
Ганка держалась за его руку, пока они спускались по ступеням вниз. Наливайко зажег спичку и огляделся: в погребе никого не было…
Подземелье было разделено толстой стеной на две половины: в первой потолок был повыше и под ним чуть светились синевой ночного воздуха маленькие квадратные оконца, заделанные крепкими железными решетками; во второй половине своды были значительно ниже, так что их свободно можно было достать рукой, и окон здесь не было. Длинное, узкое, низкое помещение походило на каменный гроб, в который, вероятно, не доносилось никаких звуков с поверхности земли. Это было, несомненно, место заключения для каких-нибудь важных преступников или просто врагов и ненавистных людей, которых нужно было сжить со света. На это указывали и большие железные кольца, ввинченные в стены, и потолок, и толстая цепь, заклепанная на одном кольце, спускавшаяся в углу с потолка до пола…
Наливайко осветил все углы и пожал плечами.
— Бабьи сказки! — сказал он боязливо жавшейся к нему Ганке. — Люди брешут, а ты веришь…
Но тут, как нарочно, в дальнем углу что-то тихо звякнуло цепью и затем раздался какой-то гулкий, непонятный шум.
— Ой, маты! — тихо вскрикнула Ганка, уцепившись за его руку и зажмурив от страха глава.
Наливайко посветил спичкой во все стороны; какой-то темный клубок быстро, бесшумно помчался вдоль стены и прошмыгнул около его ног в первую половину погреба…
— То ж крысы! — сказал Наливайко смеясь и обнял Ганку. — Чего ты?.. Им тут обрыдло, они и бесятся…
Девушка молчала. Умолк и Наливайко. Спичка догорела и потухла. В темноте не видно было даже того, что находилось перед самыми глазами. Наливайко нагнулся к Ганке и поцеловал ее — не то в щеку, не то в шею. Ганка издала только тихий стон:
— О-ох…
Он попробовал приподнять ее лицо, которое она прижимала к его плечу; Ганка испуганно прошептала:
— Ой, не надо!..
Но он поцеловал-таки ее в губы, который она тотчас же отдернула, точно уколовшись. Она высвободилась из его рук и пропала в темноте. Наливайко ощупью выбрался из погреба…
Где-то в саду защелкал соловей, точно пробуя голос; ему откликнулся другой, со стороны Черного става, — и оба сразу смолкли. По верхушкам деревьев прошел свежий ветер, и листья тополей и осин засеребрились в свете поднявшейся высоко над садом круглой белой луны. Опять со стороны Черного става донеслось слабое щелканье соловья. Наливайко подумал: «Марынка, верно, уже спит…»
Он нашел Ганку на крыльце. Она подняла на него блестящие, мокрые, как будто она только что плакала, глаза. Смущенно засмеявшись, она сказала:
— Так там вовсе крысы, а не покойники!..
Наливайко хмуро молчал. Ему уже было досадно, что он пришел сюда вместо того, чтобы посидеть у суховеевой хаты и подождать — не выйдет ли Марынка…
— Я пойду! — сказал он, сдвинув свой брилль на затылок. — Доброй ночи!..
Ганка посмотрела на него какими-то особенными глазами, не то удивленно, не то испуганно, точно спрашивала: так-таки и уйдешь?..
Наливайко лениво переступил с ноги на ногу и снова передвинул свой брилль на лоб, что означало: а что ж — так-таки и уйду!.. Видно было, что он о ней вовсе и не думал, и ей оставалось только отвести свои мокрые глаза в сторону и тоже принять спокойный, равнодушный вид…
Она проводила Наливайко до тына и здесь опять вскинула на него совсем уже залитые слезами глаза, которые жалостно говорили: ты ж меня целовал, что ж ты так меня покидаешь?..
Наливайко отвернулся и молча полез на тын…
А когда он уже шагал по конотопской дороге — Ганка стояла у тына и плакала, закрыв глаза краем передника…
XIVБелое привидение
Еще издали Наливайко заметил, что в хате псаломщика дверь раскрыта настежь. Марынка не спит! Может, она его поджидает?..
Но под навесом никого не было. Из окна марынкиной комнаты, сквозь стекло, казалось, выглядывало чье-то бледное лицо, — но то была не Марынка: это круглая белая луна, глядясь с высокого неба, четко отражалась в стекле окна…
В хате было тихо, и вокруг хаты и у Черного става стояла такая же сонная тишина. Кругом никого не было видно, не слышно было ни шагов, ни голосов. Только во дворе спросонку тихонько, предостерегающе гоготал среди спящего гусиного стада гусак, да в закуте сонно повизгивали поросята и заботливо хрюкала старая свинья…
Наливайко осторожно поднялся по ступеням крыльца и заглянул в дверь. Никого! Он вошел в сени и тихонько окликнул:
— Марынка!..
Никто не отозвался…
Дверь марынкиной комнаты была открыта в сени; луна через окно как раз освещала марынкину постель: белое тканевое одеяло лежало на полу, постель была пуста. По смятой подушке видно было, что девушка поднялась с постели и куда-то ушла. Должно быть, у нее уже было к кому ходить в поздний час ночи!
— Туда, к чертовой матери! — с сердцем выругался вслух Наливайко.
Он вышел на крыльцо, уже громко стуча сапогами. Из хаты послышался сердитый окрик Одарки:
— То ты, Марынка?..
Наливайко, не отвечая, сошел с крыльца. Одарка снова крикнула, обозлившись: