— Не давай дороги!.. — кричали сзади урядник и стражники…
Вороные, казалось, не знали устали. Да и сам Бурба, ви-димо, не раз бывавший в подобных переделках, не сдавал ни на одну минуту, сторожа каждое движение погони. Два раза чумацкие лошадки почти сталкивались мордами с вороными, но те тотчас же сворачивали в сторону и, обойдя их, уходили, как говорится, из-под носа. Наливайко снова очутился позади Бурбы…
Гуща и Кривохацкий тоже пытались на своих клячах преградить ему дорогу, но едва он налетел — как они в страхе шарахнулись в обе стороны. Гуща слетел с лошади и распластался на земле своим жирным брюхом.
— Та держи ж, матери твоей бис! — кричал он с земли бакалейщику, барахтаясь в дорожной пыли.
— А ты что не держал, трясця твоему батькови? — злобно отвечал Кривохацкий, пиная ногами в бока заупрямившегося и не двигавшегося с места одра.
— Та коняка ледаща!.. Разве ж его, черта, удержишь?..
Гуща с трудом вскарабкался на своего коня, как ни в чем не бывало пощипывавшего траву, и они снова поскакали, переругиваясь на ходу. Они остались далеко позади всех…
Бурба гнал лошадей беспрерывно, во всю мочь, и они неслись как вихрь, с каждой минутой уходя от погони все дальше и дальше. Уже выбились совсем из сил и цыганча-та Наливайко, и пожарные одры, и даже конь урядника, а те, казалось, шли все быстрее и быстрее. Скоро таратайка Бурбы совсем исчезла из виду…
Было непонятно, зачем Бурба гнал лошадей назад, к Батурину, где его легко могли поймать. Но у него, как потом оказалось, были свои соображения. Когда погоня стала приближаться к селу, таратайка Бурбы вдруг вынеслась во весь опор из ворот Мазепова Городища и повернула уже на бахмачанскую дорогу. Наливайко пустился было за ней, но тотчас же разглядел, что Бурбы в таратайке уже не было. На облучке вместо него сидел его глухонемой работник Свинота, неведомо откуда взявшийся. Ясно было, что и Марынки в таратайке уже не было; ее и Бурбу нужно было искать в Городище, куда уже въезжали урядник со стражниками и Гуща с Кривохацким. Наливайко повернул туда же…
Они долго шарили по всей усадьбе, осмотрели каждую канавку, каждый кустик — Бурбы нигде не было. Случайность помогла им напасть на его след. Фельдшер и бакалейщик, разморенные погоней, присели отдохнуть на обгорелые бревна, накиданные в кучу на том месте, где раньше стоял сарай Бурбы. Под тяжестью полновесного тела Гущи куча крякнула, осела — и, к невыразимому удивлению Кривохацкого, фельдшер мгновенно куда-то исчез. Откуда-то из-под земли донесся его глухой, придушенный от страха голос:
— Ой-ой-ой!.. Ратуйте!..
Это был искусно прикрытый мусором пожарища вход в подземелье, в глубине которого барахтался толстый фельдшер, тщетно пытаясь взобраться наверх по обгорелым ступеням.
— Добре! — сказал урядник, с довольным видом погладив всем кулаком свой запорожский, висящий вниз ус. — Тут мы и пошукаем…
У Кривохацкого оказалась в кармане свечка, которую он в церкви по рассеянности сунул себе в шаровары вместо того, чтобы поставить в паникадило. С этой свечкой он и полез первый в подземелье; за ним спустились туда и остальные…
Подземный коридор казался бесконечным. Урядник и Наливайко осматривали каждое углубление в стенах, но ничего, кроме костей и черепов, не находили. Вдруг Гуща остановился, потянул носом и радостно вскрикнул:
— Стойте, хлопци! Винный дух чую!..
В открывшейся перед ними пещере в самом деле стояли рядом десять винных бочек.
— Значит, Скрипица не брехал! — глубокомысленно заметил Кривохацкий. — А ну, попробуем чертова вина, какое оно будет на вкус…
Он вытащил из первой бочки затычку и, нацедив себе в руку, хлебнул. Его заросшее черными волосами до глаз лицо изобразило такую кислую гримасу, точно он выпил уксуса или еще чего-нибудь похуже. Из бочки текла какая-то вонючая дрянь, от которой все позатыкали носы.
Кривохацкий долго отплевывался, ругаясь:
— Га, чертяка, какое он поганое вино пьет!..
Остальные бочки были пусты…
Пошли дальше. Подземный коридор, как и рассказывал Скрипица, шел покато вниз, точно к самому сердцу земли. И не видно было ему конца. В некоторых местах он был так узок и низок, что приходилось пробираться по одному и на четвереньках, а иногда и ползком, на животе. Гуща и Кривохацкий уже начинали побаиваться — придется ли им еще когда-нибудь увидеть Божий свет.
— Хоть бы еще раз Бог дал горилки выпить, тогда можно и в домовину!.. — рассуждал сам с собой Гуща…
Скоро им, однако, преградили дорогу два больших камня. Они были наскоро и, по-видимому, совсем недавно положены здесь, потому что не успели еще вдавиться в землю.
— От так сила! — сказал урядник, удивляясь тому, кто поставил здесь эти каменные глыбы. — Тут и троим не справиться!..
Наливайко уперся плечом в верхний камень и нажал; камень слегка пошевельнулся, но не сдвинулся с места. Он нажал еще раз — и тут открылась щель, в которую можно было, хоть и с трудом, пролезть по одному человеку.
Это был выход к Сейму — в самом низу склона горы, на которой стоял дворец Разумовского. Вокруг камней, закрывавших выход, росли густые кустарники терна, и здесь, на его колючках, Наливайко увидел клочья марынкиного платья и обрывки лент. Дальше шли по песку до Сейма следы от больших мужских сапог, — Бурба, видимо, нес на руках бесчувственную Марынку. А у самой воды ясно обозначилось на мокром песке углубление от плоского дна недавно спущенного на воду челна. Бурба успел так далеко уплыть, что его на реке уже и видно не было…
— Швыдкий черт! — сконфуженно сказал урядник, косо глядя на след челна и смущенно поглаживая в кулаках свои сивые усы.
— Та черт и есть! — убежденно подтвердил Гуща. — Где ж-таки человеку угоняться за чертом!..
Наливайко молча, хмуро смотрел в речную даль…
XXXIIГроза
Поиски полиции ни к чему не привели. Наливайко две недели ездил на своих цыганчатах по берегам Сейма, доехал до самого Чернигова, заезжая по пути во все, даже самые маленькие деревушки и хутора, — но нигде никто не видел Бурбу; можно было в самом деле подумать, что он скрылся с Марынкой в самом чертовом пекле. Так ни с чем Наливайко и вернулся в Батурин — худой, черный, с запавшими, горевшими тоской и неутолимой злобой глазами…
Когда он, возвращаясь домой, проезжал мимо Черного става, из хаты псаломщика выбежала ему навстречу Одарка, простоволосая, полусумасшедшая от горя, с выплаканными, потухшими глазами…
— Не видал Марынки? Не нашел дочки моей? — кричала она, цепляясь на бегу руками за бричку, пока лошади не стали.
— Та не видал… Не нашел… — мрачно сказал Наливайко, не глядя на нее. — Где ж ее найти? Дорог кругом богато, конца-краю не видно. Поезжай куда хочешь…
— Ой, лышенько мое! — взвыла старуха, вцепившись костлявыми пальцами в свои седые, распатланные волосы.
— Ой, горе мое тяжкое!..
Она села тут же на пыльной дороге и принялась причитать, раскачиваясь., из стороны в сторону:
— Мое дитятко бедное!…Сердце мое, солнышко ясное!.. Та куда ж ты запропала, донечка? Та что ж я буду делать без тебя на свете Божием?.. Ой-ой-ой-ой, тяжко сердцу, люди добрые! Лучше бы меня заховали в домовину, старую!..
Наливайко молча, угрюмо смотрел на нее, и у него самого по щекам и усам ползли слезы. Он тяжело вздохнул, вытер рукавом рубахи усы я сказал, отвернувшись:
— Та не убивайся, старая… Может, Марынка еще и вернется…
Но он сам этому не верил, не верила и старуха. Она заголосила еще громче, заливаясь слезами:
— Не вернется мое дитятко!.. Загубил злодей дивчину бедную!.. Ой, и не увидят ее больше мои оченьки!..
Наливайко с сердцем хлестнул лошадей и поехал дальше. Старуха осталась голосить на дороге. Из-за плетней ближних хат смотрели на убивавшуюся Одарку соседки, сочувственно качая головами…
Позже вышел Суховей и увел старуху в хату. Но она и там продолжала голосить, не смолкая…
С тяжелым чувством вошел Наливайко в свою хату. Зачем она ему теперь, когда нет Марынки? Он и покупал ее, думая о Марынке, что она будет здесь жить с ним, и для нее убирал стены и углы рушниками расшитыми и плахтами червонными. Что ему теперь здесь делать?..
Хата казалась совсем пустой, как бывает, когда вынесут из дома покойника. Марынка еще не жила здесь, а На-ливайко уже так свыкся с тем, что она будет у него хозяйкой, что в самом деле казалось, будто она умерла и ее уже унесли отсюда на кладбище. Он постоял посреди хаты, поглядел кругом — вышел на улицу. Сел на завалинку и опустил на грудь голову…
Вечерело. Солнце уже спряталось за холмами, но пос-ледкие лучи его еще горели желто-красным отсветом на колоннах разумовского дворца и на краю лежавшей за развалинами, как угрюмое чудовище, темно-синей тучи.
Жизнь в Батурине затихла, только слышно было, как остервенело лаяли где-то на спуске к Сейму собаки большим, разноголосым хором, да откуда-то издалека с поля доносилась широкая стройная песня голосистых девчат, возвращавшихся с полевых работ…
С холма спустились Ганка Марусевич и ее мать; старуха прошла дальше, а Ганка остановилась у хаты Наливайко. Она часто тут ходила — то одна, то с матерью, — злые языки говорили, что она ловила Наливайко себе в «чоловики».
— Добрый вечер, Корний! — сказала она, остановившись перед ним. — Давно не видались с тобой…
Наливайко даже не пошевельнулся, словно эти слова и не к нему вовсе относились. Смуглое лицо Ганки горячо зарделось от обиды, карие глаза блеснули досадой. Она, однако, сдержала себя и тихо, с упреком сказала:
— Прежде ходил до нас и был ласковый, а теперь, как хозяином стал, загордился, забыл совсем…
Наливайко молчал, неподвижно глядя в землю. На глазах у Ганки показались слезы. Она помолчала немного и, ничего не дождавшись, с сердцем сказала:
— Даром сердце тратишь!.. Если б Марынка не хотела — не увез бы ее Бурба…
Наливайко вздрогнул, услышав имя Марынки. Он поднял голову и тяжело посмотрел на Ганку.