Чёртов палец — страница 13 из 30

1

Точно какая-то сила зажгла в Навроцком яркие огни и, высветив все тёмные углы его души, заставила дрогнуть и стушеваться дремавших там мрачных чудовищ. Да, он совершил непростительную ошибку, был обманут, потерял немалые средства, с безжалостной холодностью его отвергла боготворимая им женщина, по его самолюбию был нанесён жестокий удар, и свет белый стал ему не мил. Всё это было. Но внезапно, с непостижимой лёгкостью, всё куда-то ушло, растворилось, стало казаться хотя и досадным, но мелким, незначительным недоразумением, коих случается много в жизни. «Разве можно сравнить их с самой жизнью — прекрасным, необъяснимым даром, полученным просто так, без каких бы то ни было наших усилий и заслуг? Отказаться от этого неповторимого чуда? Нет, уж лучше погибать в Сибири, а всё дышать, всё смотреть на солнце, небо, звёзды — до самого конца!» — так думал Навроцкий по дороге на Гороховую, куца отправился в послушно и размеренно шлёпающей поршнями «Альфе». Оставив автомобиль около подворотни, он прошёл во двор. Едва не задев его кадкой, мимо него прошмыгнула шустрая торговка селедкой. Откуда-то сверху, из-под крыш, на дно двора оседал приглушённый звук граммофона. Обычный для петербургских закоулков запах жареных кофейных зёрен в этом узком дворе-колодце усиливался теснотой пространства, и даже дрова, ещё не доставленные дворником в квартиры и сложенные у стены высоким штабелем, не могли полностью уничтожить этот стойкий кофейный дух, лишь добавляли в него тонкую древесную ноту. Чтобы попасть в комнату Лотты, Навроцкому нужно было пересечь двор и подняться по чёрной лестнице. Внезапно почувствовав прилив энергии, он легко взлетел по гулким ступеням в пятый этаж. Ему хотелось собственными глазами увидеть, как его знакомая устроилась в Петербурге, и, когда она впустила его в своё жилище, он первым делом осмотрелся. Комната Лотты была чистенькой и небольшой, но казалась просторной: мебель в ней стояла только самая необходимая.

— До поступления на службу я не могу позволить себе квартиру, — вздохнула Лотта.

— Да нет, отчего же… премилая комнатка… — сказал Навроцкий.

На небольшом столе возле окна он заметил несколько листов бумаги с рисунками и, испросив позволение, с любопытством принялся их разглядывать. Это были карандашные наброски невских набережных, пришвартованных к ним зимующих барж, строгих очертаний Петропавловской крепости, мостов. Городские пейзажи оживлялись стайками ворон, редкими фигурками прохожих, беззаботно фланирующих или склонивших головы под напором вьюги. Все рисунки были сделаны стремительными, скупыми линиями, но достоверно передавали натуру, и уже в этих зарисовках отчётливо проступало настроение будущих картин.

— Это ваши работы?

— Да.

— Гм… Очень даже недурно. Мне нравится.

— Это всего лишь заготовки для акварелей.

— Нет, в самом деле, они прелестны! Верно, и акварели получатся превосходные?

— Это не так легко, — улыбнулась Лотта, — надобно потрудиться.

Через приоткрытую форточку в комнату залетела печальная мелодия. Они подошли к окну. Внизу, во дворе, шарманщик крутил ручку дряхлой, обшарпанной шарманки, поставив её на деревянную подпорку, а вокруг него, выделывая акробатические номера, прыгал тщедушный мальчишка в блестящем чешуйчатом трико. На откидной доске шарманки вокруг фигурки лежащего на смертном одре Наполеона, делая характерные трагикомические жесты, проливали слёзы его генералы. У ног шарманщика лежали скинутое мальчуганом старенькое пальтишко и мятая фуражка. В доме напротив одна за другой открылись несколько форточек, из них высунулись головы горничных и кухарок, вниз полетели медные пятаки. Лотта озорно взглянула на князя, достала откуда-то кошелёк и, встав на придвинутый к окну стул, бросила в форточку монетку. Кто-то из окруживших шарманщика детей юрко подхватил покатившийся по земле медяк и кинул его в фуражку мальчика. Шарманщик благодарно склонил голову. Довольная всей этой сценой Лотта, слезая со стула, вдруг оступилась, запуталась в юбке, пошатнулась — и очутилась в объятиях Навроцкого. На мгновение испуганные глаза её встретились со спокойным взглядом князя, и, сконфуженная собственной неловкостью, она снова закраснелась. Навроцкий бережно поставил её на пол, и это неожиданное прикосновение к нему почти невесомого юного тела, секундное обладание им отозвалось в нём смутной, трепетной волной…

Когда они спустились во двор, там уже не было ни шарманщика, ни детворы. Навроцкий завёл мотор и направил авто в сторону Невы. Лотта впервые ехала в автомобиле и с милым женским любопытством разглядывала его устройство.

— Это «Альфа», — сказал Навроцкий. — «A.L.F.A.», модель десятого года, итальянской фабрикации. Вам нравится?

Лотта утвердительно качнула головой.

— Вот и мне тоже, — ласково погладил рулевое колесо Навроцкий. — Что и говорить, умеют итальянцы делать красивые вещи!

Обутый в добротные резиновые шины автомобиль вальяжно урчал, точно гордясь высказанной в его адрес похвалой, и быстро катился по мягкому снежному насту в направлении Адмиралтейства. День выдался по-настоящему масленичным, тёплым, светлым. Всё вокруг блестело на солнце снег, золотые шпили, стёкла витрин, просветлённые лица гуляющих людей. Каждый раз, кода мимо них проезжал забавный вейка на лохматой, украшенной цветными ленточками, увешанной бубенцами и запряжённой в нехитрые сани лошадке, или проносилась быстрая тройка, осыпая их звоном колокольчиков и обдавая волной смеха, глаза Лотты вспыхивали горячей весёлостью. Навроцкий понял, что автомобиль в такой день не самое лучшее развлечение, ведь на вейке только в масленицу и покатаешься. И хотя эта народная забава была не совсем в его вкусе, он остановил «Альфу» на набережной, крикнул первого попавшегося вейку и приказал тому ехать с ветерком.

— Кута неволите, парин? — попытался уточнить финн-возница, с достоинством покуривая коротенькую деревянную трубочку.

— Давай, брат, вперёд, — махнул Навроцкий рукой.

И вейка, буркнув что-то по-фински, погнал резвой рысью вдоль набережной свою бойкую лошадку. На голове кобылки кокетливой эгреткой торчали расцвеченные перья; вплетённые в гриву и хвост бубенцы рассыпали кругом, точно бисер, весёлый крупитчатый звон.

— Mistä olet?[15] — спросила Лотта по-фински возницу, стараясь перекричать громкое треньканье.

— Terijoelta[16], — не сразу отозвался чухонец через плечо, как видно, пораздумав сначала, стоит ли отвечать на такие глупые вопросы.

Улыбнувшись угрюмости земляка, Лотта стала смотреть на Неву. Там было оживлённо: с одного берега на другой по льду сновали праздничные толпы. Она невольно вздрогнула, когда в Петропавловской крепости прогремел выстрел полуденной пушки. Сани живо пронеслись вдоль реки, перелетели по мосту на Выборгскую сторону и, сделав круг, вернулись назад. После вейки ездоки пересели в тройку. Навроцкий приказал кучеру пустить лошадей по льду, и тройка помчалась в сторону залива. На широком просторе, в том месте, еде река соединялась с морем, сильно дуло, замёрзший после оттепели лёд был гладок и гол, и под парусами на огромных скоростях гонялись друг с дружкой буера. Подхлёстываемые упругим ветром, с трудом удерживая в руках бамбуковые рамы с натянутой на них парусиной и рискуя всякую минуту упасть и расшибиться, выделывали головокружительные пируэты смельчаки конькобежцы. Лотта спрятала раскрасневшееся лицо в воротник шубки и словно притаилась. Только глаза её весело глядели из-под зимней шапочки, и по блеску их Навроцкий догадывался, в какой восторг приводил её бешеный бег тройки. Они вихрем пронеслись вокруг Васильевского острова, обогнули Елагин и по Большой Невке подлетели к Троицкому мосту. Этой сумасшедшей гонки Навроцкому показалось достаточно, но Лотта, точно войдя в азарт, захотела непременно прокатиться в кресле рикши-конькобежца. На этот забавный вид переправы в поставленных на полозья креслах она впервые обратила внимание, кода делала на набережной этюды. И, судя по возбуждённым лицам некоторых барышень, такой способ передвижения по реке доставлял горожанам массу удовольствия. Навроцкий же, хоть и был со студенческой скамьи петербуржцем, не имел ещё случая воспользоваться услугами этих молодцов и охотно согласился. Взяв в кассе пятикопеечные билеты, они расположились на двухместном сиденье и двинулись к противоположному берегу. Здоровенный деревенский детина, толкая перед собой кресло и неистово шаркая коньками по специальной, тщательно расчищенной ледяной дорожке, разогнался так, что от скорости захватывало дух, и Лотта крепко ухватилась за руку Навроцкого, чтобы ненароком не свалиться на лёд. Не прошло и двух минут, как они оказались на другом берегу. Тем же замечательным способом, приятно разгорячённые, восторженные, переправились они через реку и в обратном направлении.

— И в петербургской зиме есть свои прелести, — сказал Навроцкий, приходя в себя и счастливо улыбаясь.

— Ничего подобного я ещё не испытывала, — радостно призналась Лотта, переводя дыхание и поправляя шубку.

Наконец, утомившись катанием, раскрасневшиеся, весёлые и нагулявшие аппетит, они сели в автомобиль и поехали обедать в ресторан Феофилова. Прокл Мартынович встретил гостей по обыкновению радушно и поспешно провёл их в свободный кабинет. Навроцкий заказал уху из судака, блины с чёрной икрой, бутылку белого «Абрау» и чай с пирожными. Немного закусив, он испросил позволение Лотты и с видимым удовольствием извлёк из сигарочницы сигарку с золотистым ярлычком, самого тонкого сорта из всех гаванских сигар. Лотта с интересом наблюдала, как, прежде чем закурить, он осторожно обезглавил туловище сигарки миниатюрной серебряной гильотинкой и, медленно поворачивая сигарку вокруг оси, особой длинной спичкой равномерно обжёг её кончик. Она подбирала слова, чтобы пошутить над странной мужской причудой, но, уловив замечательный аромат сигарки и увидав, с какой серьёзностью проделал Навроцкий всю эту процедуру, с каким наслаждением он курит, решила промолчать. Ей даже самой чуточку захотелось покурить. Вино было отменным, и скоро она почувствовала, как приятные тепло и лёгкость наливаются во все члены; это было очень кстати после продолжительной прогулки на Неве, еде она успела немного озябнуть.

— Можно и мне? — спросила она.

Навроцкий, отпивая из бокала, чуть не поперхнулся от удивления.

— Гм… Они хоть и не самые крепкие, а всё-таки… Дамы их не курят.

— Я только попробую.

— Гм…

Он с минуту колебался, затем всё же достал из кармана сигарочницу.

— Нет, вашу… Я только один раз.

— Полноте… — снова засомневался он. — Вы уверены?

Лотта решительно кивнула. Навроцкий протянул ей сигарку и стал с любопытством дожидаться результата пробы. Сделав одну затяжку, Лотта всплеснула руками, тихо ахнула и закашлялась.

— Вот видите? А я вас предупреждал.

— Я в первый раз покурила, — виновато проговорила она, возвращая Навроцкому сигарку.

— Покурили? — усмехнулся он. — Если бы вы покурили, мне, пожалуй, пришлось бы позвать сюда доктора.

— Это так опасно для женщин?

— Нет, но с непривычки многим становится нехорошо. Они бледнеют, их тошнит… Одним словом, вам это ни к чему.

— А вам?

— Мне? Ну, я… Видите ли, мне они почему-то доставляют удовольствие.

— А мой отец курил папиросы.

— Ну, это дело вкуса и… извините, кармана.

— В чём же между ними разница?

— Папиросы у нас на фабриках набиваются машинами. Нарубят машины табак в мелкую крошку да и заполнят ею гильзу. Ну а гаванская сигара — работа ручная. Её изготовление — дело долгое и непростое. Вот и ценится она дорого.

— Как же их делают?

— Видите ли, аромат и качество хороших сигар зависят от сорта табачных листьев… от того, как долго и благополучно они созревают… от способа ферментации… от опыта мастеров… Стало быть, здесь много труда. — Навроцкий потушил сигару. — Сигару можно курить долго, с перерывами, — пояснил он, — но больше чем на два часа откладывать не стоит: она теряет свои замечательные свойства.

— Как же всё-таки их делают?

— Вы, я смотрю, девушка из любопытных, — засмеялся Навроцкий. — Видите ли, ранее всего нужно вырастить листья, что само по себе процесс непростой…

— И как же их выращивают?

— Выращивают их на плантациях. Собственно, сначала выращивают саженцы под навесами, а уж затем пересаживают их на плантации и через четыре месяца собирают урожай. Самые качественные листья находятся в средней части растения. Их используют как покровный лист и делают из них рубашку сигары. Это самая дорогая ее часть. От покровного листа зависит, как выглядит сигара, поэтому он должен быть гладким, мягким, не слишком маслянистым и иметь тонкий букет.

Навроцкий помял упругую сигарку кончиками пальцев, поднёс к лицу и втянул в себя аромат.

— Можно мне? — спросила Лотта и, получив сигарку, повторила его действия.

— Сейчас у листьев уже не тот аромат, что у сырых. Ведь после сбора урожая они проходят длительный процесс обработки… Ну а верхушка растения идёт на набивку, на внутреннюю часть сигары, которая сама по себе — целая история. Самые же грубые и прочные листья употребляются для скрепления этой набивки.

Навроцкий вдруг подумал, что слишком уж увлёкся рассказом. Он поглядел на Лотту, и ему показалось, что она не столько слушает, сколько наблюдает за ним.

— Однако лучше курить, чем рассказывать.

Он закурил возвращённую ему сигарку и налил в бокалы вина. Из залы донеслось пение цыганского хора, и они замолчали, слушая надрывные колена солиста.

— Вам нравятся цыганские песни? — спросил немного погодя Навроцкий.

— Да. Но раньше я их почти не слыхала. Эти песни так проникают в душу… — Лотта помолчала, прислушиваясь к пению, и продолжала: — Вот сейчас, когда я их слушаю, мне хочется нарисовать… Я даже сама не знаю что… Это должно быть ярким, сильным… И не акварель, а масло… Что-то безудержное… дикое… страстное…

Навроцкий изумился: как-то чудно́ было слышать такие слова от юной, несмелой девушки. Кроется ли причина её слов и впрямь в чарующих, берущих за душу песнях цыган? Или, может быть, в излишне чувствительной и восприимчивой натуре этой барышни? Или только в действии замечательного вина? Он невольно бросил взгляд на этикетку бутылки и спросил без малейшей нотки иронии в голосе:

— И вы знаете, что такое… страсть?

Лотта как-то вся встрепенулась, съёжилась от неожиданности вопроса и, казалось, снова превратилась в то робкое, застенчивое существо, которое он встретил когда-то в провинциальной финляндской кофейне. Надеясь, очевидно, скрыть смущение, она подняла бокал и сделала глоток. «Бессмысленно спрашивать об этом молоденькую девушку», — подумал Навроцкий. Он хотел обратить всё в шутку и избавить её от необходимости отвечать, но она вскинула на него ясные серо-голубые глаза и сказала приглушённым голосом:

— Страсть — это когда умираешь от страха… Когда любишь так, будто падаешь в бездонный колодец…

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга: он — с сигаркой в руке, она — с бокалом возле алых губ.

В кабинет постучали. В дверь осторожно просунулось грузное туловище Прокла Мартыновича.

— У меня для вас, князь, есть кое-какие известия, — сообщил он, наклонив голову к уху Навроцкого и бровью пригласив его идти за собой.

Они прошли в пустой кабинет. Прокл Мартынович опустился на диван, Навроцкий остался стоять.

— Хороша же у вас уха, Прокл Мартынович! — сказал Навроцкий с улыбкой. — Нигде такой не едал. И каким же образом, позвольте полюбопытствовать, вы её готовите?

— И у нас, Феликс Николаевич, по ресторанной части свои секреты имеются.

— Не откроете? — шутил Навроцкий.

— Увольте-с, Феликс Николаевич. Впрочем, ничего особенного…

— Ну а что за новости у вас для меня?

— Интересующее вас лицо, а именно поручик Маевский, — начал Прокл Мартынович, — лежит при смерти в варшавской больнице.

— Как?! — поразился князь. — Что с ним случилось?

— Поручик возвращался из Рима на гоночном автомобиле и попал в аварию под Варшавой. Кстати, он уже и не поручик вовсе: в отставку он вышел ещё перед отъездом в Италию.

— Стало быть, всё это время он был в Италии?

— Да. Говорят, в Риме у него вышел бурный роман с какой-то княгиней-итальянкой. Но княгиня замужем, и дело едва не дошло до дуэли.

— Ваши сведения верны?

— Помилуйте, Феликс Николаевич, за что купил, за то и продаю. Был тут у меня один знакомый поляк — он только что прибыл из Варшавы, — говорит, все варшавские газеты об этом пропечатали.

— И что? Сильно Маевский повредил себя?

— Покалечился адски. Навряд ли выживет. А может, уже и…

И Прокл Мартынович сделал выразительное движение глазами к потолку.

Новость эта была для Навроцкого более чем огорчительной: смерть Маевского означала бы для него окончательную потерю денег. Да и обыкновенного человеческого сочувствия к этой чем-то притягивавшей его к себе личности он не мог не испытывать.

— Что-нибудь случилось? — спросила Лотта, когда он вошёл в кабинет с озабоченным видом.

— Нет… Впрочем, да… Один мой знакомый лежит в больнице.

— Ваш друг?

— Нет.

Она почувствовала, что ему неприятно рассказывать о случившемся, и не задавала больше вопросов. После обеда Навроцкий повёз её домой и всю дорогу был молчалив и задумчив. Она тактично спряталась в воротник шубки. Увидав группу институток, возвращавшихся откуда-то в закрытых экипажах, она живо вспомнила, как когда-то и сама была среди таких же воспитанниц, как возили их по городу на масленицу и как публика с любопытством оборачивалась на вереницу карет, из которых высовывались юные головки. Она помахала рукой проезжавшим мимо девочкам и получила в ответ несколько приветствий и гримасу с высунутым языком. Засмеявшись, она взглянула на Навроцкого, но он думал о чём-то своём и ничего не замечал. Шофёр ехавшего навстречу закрытого автомобиля нажал на клаксон, и выведенному из задумчивости Навроцкому показалось, что с заднего сиденья, из-за стекла, на него посмотрело бородатое лицо Распутина. Он вспомнил, что и «старец» живёт где-то на Гороховой.

— Ну вот и приехали, — вздохнул он, останавливая автомобиль у дома Лотты.

Они немного помолчали.

— Вы любите синематограф? — спросил Навроцкий.

— Да. Очень.

— Тогда приглашаю вас завтра в «Этуаль дю Норд» или… может быть, в «Электро-Комик»? Словом, куда-нибудь. Пойдёте?

— С удовольствием!

Лотта уже не отводила глаз в сторону, когда встречалась с Навроцким взглядом. Он открыл дверцу и выпустил её из автомобиля.

— Тогда до завтра?

— До завтра!

В подворотне она помахала ему рукой и скрылась во дворе. И почти сразу после её ухода он почувствовал близ себя пустоту…

2

Известие о случившемся с Маевским несчастье поколебало то спокойствие, которое, казалось бы, прочно поселилось в Навроцком в последние дни. Пересилив свою неприязнь к Блинову, он телефонировал ему в надежде узнать подробности.

— Обратитесь к Ветлугиным, — посоветовал штабс-капитан. — Здесь, в Петербурге, они ближайшие и, кажется, единственные родственники Константина Казимировича. Я, собственно, от них обо всём и услышал. Костя, знаете ли, в последнее время увлёкся этой дамой… итальянской княгиней, и я редко его видел. Он даже не сообщил мне о своём отъезде…

Ветлугиных, особенно Анну Фёдоровну, Навроцкий с некоторых пор избегал, но, собравшись с духом, решился-таки телефонировать. Трубку взяла Софья Григорьевна.

— Какое несчастье! — запричитала она, с трудом сдерживая слёзы. — Какое несчастье! Ведь он мне как сын. Говорила я ему: «Брось ты эту замужнюю итальянку! На что она тебе? Ты и в Петербурге сделаешь блестящую партию! Невест и красавиц здесь хоть отбавляй. Любая за тебя охотно пойдёт». Ведь не послушал! Бросил дела, вышел в отставку, помчался за ней в Рим. Я чувствовала, что до добра это не доведёт. Говорила ему: «Убьёт тебя князь, коли поедешь за ними! Ведь эти итальянцы просто сумасшедшие, из-за женщины на всё способны!» И вот пишет, что чуть не стрелялся на дуэли, что кончилось всё благополучно, что возвращается в Петербург. Я ещё успокоиться не успела, как вдруг телеграмма из Варшавы: лежит при смерти! Ах ты господи! Беда-то какая!

Слава богу, мать его, покойница, не дожила до этого дня. Молю теперь всевышнего, чтобы смилостивился над ним. И все мы целыми днями как на иголках сидим, ждём вестей. И Аннушка сама не своя.

В конце разговора Софья Григорьевна почти рыдала. Не желая долее мучить её, Навроцкий взял с неё слово, что она известит его, если узнает что-нибудь новое о племяннике, и попрощался. Первой мыслью его после разговора с княгиней было немедленно ехать в Варшаву и навестить Маевского в больнице, но, рассудив, что состояние того теперь слишком тяжёлое, он решил дождаться его выздоровления и возвращения в Петербург.

На следующий день, когда Навроцкий сидел за утренним кофе, просматривая свежий номер «Биржевых ведомостей», Афанасий вручил ему доставленную рассыльным записку от Шнайдера. В аккуратно сложенной записочке Иван Карлович уведомлял, что по сугубо личным причинам вынужден срочно взять расчёт. Навроцкий немедленно отправился к нему, но выяснилось, что несколько дней назад Шнайдер съехал с квартиры, не оставив нового адреса. Не было сведений о нём и в адресном столе, куда Навроцкий зашёл по дороге домой. Странный поступок управляющего удивлял его. Чтобы так вдруг бросить дела и исчезнуть, надобно было иметь серьёзные основания или не иметь совести. Даже если с ним действительно стряслось что-то из ряда вон выходящее, мог же он хотя бы телефонировать и по-человечески всё объяснить.

Дома Навроцкий узнал, что от Шнайдера прибыл пакет с бумагами и письмо. Иван Карлович извинялся и сообщал, что не может объяснить причину своего ухода, так как она крайне деликатного свойства. В пакете лежал краткий отчёт о состоянии дел князя, а также некоторые документы и бумаги, в которых, казалось, был полный порядок Навроцкий закурил сигарку и засел было за бумаги для более углублённого с ними ознакомления, но вдруг вспомнил, что назначил в этот день встречу Лотте, и, поспешно собравшись, отправился на Гороховую.

Когда он постучал в дверь её комнаты, Лотта заканчивала одеваться. В первое мгновение он не узнал её: кокетливая меховая шапочка с вуалькой, чуточку состарив, превратила её в элегантную молодую даму. Она встретила его радостным сиянием на лице, и, не успев ещё отделаться от своих невесёлых мыслей, он на минуту смутился, не зная, чему приписать эту радость, но, заглянув в её ясные, безоблачные глаза, будто восклицавшие: «Смотрите же, как я сегодня хороша!», моментально забыл о Шнайдере, о бумагах и целиком погрузился в бальзам благодушного, приподнятого настроения. Лотта словно околдовала его. Ни на секунду не отрывая от неё взгляда, он почти бессознательно заговорил о погоде, о масленице, о чём-то ещё и говорил без умолку, пока они спускались по лестнице и шли через двор к автомобилю, и, только уже запустив мотор, вдруг спохватился и подивился своей болтливости.

Заметив, что наряд её нравится Навроцкому, Лотта почувствовала себя уверенней, обычная её робость рассеялась. В предвкушении синематографа она была весела и разговорчива. Выяснилось, что этим развлечением она не избалована и побывала всего на двух-трёх сеансах ещё до переезда из Петербурга в Борго. Навроцкий же из любопытства изредка захаживал в синематограф, но предпочитал ему драматический театр и оперу.

В «Этуаль дю Норд» они посмотрели одну за другой несколько картин Макса Линдера и вместе с горничными и матросами от души хохотали, когда тёща Макса собралась в свадебное путешествие, желая провести с новобрачными медовый месяц. Когда же Макс научил свою собаку телефонировать ему всякий раз, как только к жене его заявляются визитёры, публика уже надрывалась от смеха, и господин с тросточкой, сидевший перед Навроцким, едва не упал со стула. В одну из таких минут всеобщего возбуждения и веселья Навроцкий почувствовал вдруг, как ладонь Лотты опустилась на его руку. Он взглянул на её смеющееся, счастливое лицо с ямочками на щеках, и его охватило тихое умиление. После Макса Линдера они погрузились в любовные переживания королевы Елизаветы, в роли которой блистала Сара Бернар, и лицо Лотты было теперь совсем другим: то напряжённым, то мечтательным, а ямочки у неё на щеках сгладились. За Сарой Бернар последовала итальянская фильма с томной темноволосой героиней, судьба которой так впечатлила Лапу, что Навроцкий, заметив её беззвучные рыдания в носовой платочек, не на шутку испугался и хотел было увести её из залы. Но старания его были напрасны: Лотта предпочла страдать вместе с красавицей итальянкой до конца сеанса.

После синематографа, переполненные впечатлениями, потрясённые и утомлённые, шли они, ради прогулки, пешком по вечернему городу. Затрещали, загудели шмелиным баском электрические фонари. Их стеклянные шары замерцали тусклым фиолетовым светом и вдруг налились яркой молочной белизной с тонким сиреневым отливом. Зажглись огни в окнах магазинов, кафе, ресторанов. На дамских шляпках, точно плывущих в мягком, рассеянном освещении, оседали, медленно и неровно пронизывая сумеречный воздух, крупные докучливые снежинки. И эта игра света, зыбких теней, падающего снега, мелькающих силуэтов прохожих превращала город в сказку, в иллюзию, в продолжение волшебного мира синематографа. На вуальке Лотты, не выдерживая её дыхания, умирали невесомые кристаллы. За тонкой материей, где-то в таинственной глубине, Навроцкий видел блеск устремлённых на него глаз. Вобравший в себя свет фонарей, словно чего-то ожидающий взгляд завораживал его, как сияние моря в лунную ночь. Лотта смотрела на него прямо, не испытывая, по-видимому, прежней неловкости, и он начинал смутно ощущать в себе нечто не распознанное, не обработанное ещё разумом, но уже волнующее, веселящее, вот-вот готовое обрести имя. Опасаясь обмануться, спугнуть едва обозначившийся призрак, он не спешил дать ему название и лишь осторожно вглядывался в струящийся через серую полупрозрачную ткань нежный матовый блеск…

3

Синематограф так увлёк Лотту, что Навроцкому пришлось пересмотреть с ней все драмы и комедии, какие только можно было найти в городе. Восприимчивая натура девушки, её простодушная черта проливать жалостливые слёзы и от души смеяться трогали и забавляли его. Он заметил, что и сам начал находить больше удовольствия в синематографе. В дом на Гороховой, где жила Лотта, он заезжал теперь почти каждый день. Они всё чаще ходили вдвоём в оперу, в концерты, на фотографические выставки, в Русский музей и Эрмитаж. Их вкусы и суждения во многом были схожи, и Навроцкому приятно было найти в Лотте вдумчивую и серьёзную собеседницу, мнение которой он ценил. За короткое время они успели так привыкнуть друг к другу, что оба ощущали пустоту и скуку, если кто-то из них был занят и не мог составить другому компанию. Трезвый ум Лотты, её чувствительная душа, вкус и умение ценить в искусстве прекрасное, сочетавшиеся в ней с застенчивостью молодой девушки, безупречной честностью, мягким нравом и природной весёлостью, не могли не оказать на Навроцкого сильного воздействия. Очарование её было естественным, исходило из неё само собой, без жеманства, и он всё более пленялся ею.

Петербург, как известно, неисчерпаем по части зрелищ и источников эстетического наслаждения. Увлёкшись этой его стороной, они как будто забыли о главной цели приезда Лотты в столицу. И вот настал день, когда, несмотря на весеннее щебетание птах в скверах и царившее повсюду благостное настроение, Лотта была необычно грустна и задумчива и на вопрос Навроцкого о причине её грусти, вздохнув, сказала: «Мы с вами всё гуляем и гуляем… А моё поступление на службу? Ведь скоро мне нечем будет платить за комнату». Эти слова заставили Навроцкого покраснеть, спуститься с небес и вспомнить о своём обещании. Начать исправлять положение он решил с визига к графине Дубновой. «Кто как не она может устроить всё наилучшим образом? — думал он. — Среди её многочисленных знакомых непременно найдётся и какой-нибудь чин из почтово-телеграфного ведомства, и мамаша, подыскивающая дочери гувернантку»…

Глава тринадцатая