Чёртов палец — страница 17 из 30

1

Афанасий остался в городе присматривать за квартирой Навроцкого, заявив, что не желает ехать в деревню. Навроцкий собрался на дачу. С собой он взял лишь самые необходимые вещи: книги, ноты, запас сигар, одежду для прогулок и занятий спортом. В Осиную рощу было доставлено пианино, которое он арендовал на всё лето, чтобы не перевозить из городской квартиры громоздкий рояль. В прислуги, по рекомендации хозяев дачи, он взял девушку Машу из соседней деревни. Это молчаливое создание приходило каждый день готовить и убирать в комнатах. По утрам на дачу доставлялись молоко и другая провизия. Быт, таким образом, был налажен, и ничто не мешало погрузиться в безмятежную дачную жизнь, предаться чтению, игре на пианино, прогулкам и купанию в озере. Закончив обустройство дачи, Навроцкий перевёз в Осиную рощу и Лотту.

После нескольких месяцев, прожитых на пятом этаже огромного каменного дома, затерянного в бесконечных серых кварталах столицы, Лотта была счастлива очутиться на берегах окружённого лесом озера, вблизи чудесного старинного парка. Это был совсем другой мир. Здесь можно было целыми днями бродить среди деревьев, читать книгу в их ажурной тени, наблюдать за птицами и бабочками, составлять букеты из цветов, купаться и рисовать. Всем этим она заняла себя на другой же день после приезда. Вставала она рано, с вечера оставляя между плотными шторами маленькую щелку, через которую утром к ней в кровать мог проскользнуть солнечный луч. Она любила просыпаться от его тёплого прикосновения к щеке. Привычка эта сохранилась у неё с детства, когда однажды она придумала такой способ пробуждения, опасаясь, что отец не разбудит её и не возьмёт с собой на охоту. С тех пор она научилась с большой точностью рассчитывать время и место падения солнечного луча. Встав с постели, она пила чай и выходила в сад, где устраивалась поудобнее и рисовала, а после завтрака, захватив зонтик и этюдник, отправлялась в дальнюю прогулку и возвращалась только к обеду. На соседнем озере, размером поменьше, она обнаружила старинную барскую усадьбу в русском классическом стиле и приходила туда срисовывать её с натуры. Через несколько дней она показала Навроцкому готовую акварель. На ней был изображён стоящий на пригорке дом с белыми колоннами, белая пристань на берегу покрытого лилиями озера и подплывающая к пристани лодка с дамой в летнем платье и соломенной шляпке и мужчиной в чесучовом пиджаке и канотье. Мужчина взмахивал вёслами и щурился от солнца, а дама держала в руке букетик цветов и кокетничала. Картина понравилась Навроцкому. Он предложил Лотте продать ему эту вещь, но тут же получил её в подарок. «В дождливые дни она будет наполнять мою обитель солнцем», — сказал он, повесив акварель на видном месте у себя в комнате.

После обеда Лотта обыкновенно отдыхала за книгой, потом играла на пианино, если это не мешало князю, а когда уходила Маша, брала на себя обязанности хозяйки, занимаясь какой-нибудь домашней работой. По вечерам она плавала в озере, а в сырую погоду сидела в своей комнате или на веранде и работала над зарисовками, сделанными ещё зимой.

Навроцкий вставал позже, так как по вечерам засиживался за чтением привезённых из домашней библиотеки книг и ложился спать далеко за полночь. Из комнат своих он выходил только к завтраку, днём уезжал в Петербург или возился с автомобилем и отправлялся затем в поездку по окрестностям. Автомобильная езда очень увлекала его, и скоро он изъездил все окрестные дороги. Иногда ему приходилось прибегать к помощи местных жителей и их лошадей, чтобы вытащить застрявшую в луже «Альфу». В одну из таких поездок он напал на небольшой конный завод, где можно было взять напрокат лошадь, и стал приезжать туда и пересаживаться из автомобиля на резвого орловского рысака. Смена ощущений забавляла его, и он тщетно задавался вопросом, что же ему доставляло большее удовольствие автомобиль с его двадцатью лошадиными силами или всего одна лошадиная сила, но живая, менее прихотливая и способная пробираться по узким лесным тропам?

После вечернего чая Навроцкий обычно садился за пианино и долго играл. Начав романсом Чайковского, коих знал множество, пьесой Глинки или Рубинштейна или премилой штучкой Дебюсси «La plus que lente»[18], он увлекался игрой и часто заканчивал её собственной вдохновенной импровизацией. Страсть к импровизациям появилась у него ещё в детстве, когда, желая подразнить учителя музыки, он на свой лад переделывал всё, что задавалось ему для разучивания. Со временем он достиг в этом деле такого мастерства, что порой его собственные пассажи, искусно вставленные в известные произведения, оставались незамеченными слушателями. Нередко импровизация так захватывала его, что пьеса, послужившая для неё отправной точкой, целиком отбрасывалась, и звучала уже совсем другая музыка — музыка самого Навроцкого. Но музыка эта была переливом настроения, мимолётным озарением, он никогда её не записывал и не мог повторить в точности. По обыкновению в конце этих концертов он с чувством исполнял «Ностальгию» фига или романс Рубинштейна «Ночь», негромко и художественно его насвистывая. А когда с ясного ночного неба в окна дачи ярко светила луна, навстречу её лучам летели прозрачные, как слеза, звуки «Clair de lune»[19] Дебюсси.

К этим мелодиям, залетавшим к ней через открытое окно вместе с запахом черёмухи, лёжа в своей постели наверху, прислушивалась Лотта. И грезилось ей, что и эти волшебные звуки, и атомы её собственного тела растворены в огромном океане вселенной и нет её, Лотты, вовсе, а есть усеянная звёздами непостижимая безбрежность, щедро и безусильно рождающая совершенство, будь то музыка или охватывающее душу чувство любви…

2

В первые дни их дачного отшельничества каждый из них жил своей, обособленной, жизнью. Время от времени Навроцкий уезжал по делам в Петербург и оставался там по нескольку дней. Встречаясь за обедом, иногда за завтраком, они обменивались короткими фразами о погоде, о приготовленной Машей еде, о яблонях, цветущих в саду, и не касались других, более чувствительных, вопросов. Но теперь, когда вместо непродолжительных встреч, всегда кончавшихся расставанием, они очутились под одной крышей и видели друг друга почти каждый день, они не могли не чувствовать какую-то качественную перемену в незримом поле притяжения между ними. Что-то подсказывало им, что находятся они в начале дальнего, нехоженого пути, и, как расчётливые, мудрые путники, они не спешили на этот путь ступить. Они словно любовались друг другом со стороны, как любуются розами, цветущими под окном, — их нет необходимости срезать и ставить в вазу. Будто два мотылька порхали они рядом и в то же время каждый сам по себе, резвясь и забавляясь короткой летней жизнью на собственный манер. Но оба смутно догадывались, что где-то поблизости, в каких-то неведомых потёмках, что-то важное и таинственное, точно аптекарская тинктура, настаивалось под спудом и ждало своего часа, чтобы в нужную минуту явиться на свет и оказать благотворное, живительное воздействие на страждущий, истомившийся организм. Когда же каждый из них в одиночку вдоволь насладился погожими летними деньками и ленивым спокойствием дачной жизни, их потянуло друг к другу. Они всё чаще отправлялись на прогулку по окрестностям вдвоём, вечерами ходили купаться на озеро, а возвратившись с купания, садились за самовар и долго, не спеша пили чай, обмениваясь впечатлениями прошедшего дня, обсуждая прочитанные книги, делясь сделанными в природе наблюдениями, доверяя друг другу навеянные этими впечатлениями и наблюдениями мысли.

В поздний час, когда Навроцкий садился за пианино, Лотта уже не ложилась спать, а, заслышав его игру, накидывала на плечи шаль, спускалась вниз и тихо устраивалась в кресле напротив небольшого камелька, который он топил в прохладные вечера. В оконном стекле в причудливом смешении медленно качались тёмные силуэты древесных крон, вздрагивали огни канделябра, трепетали бледные лоскутки ночных бабочек. Иногда слышался тихий скрип приоткрывшейся форточки и шелест листвы, точно старый скряга, открыв сундучок, копался в своих сокровищах. Всё это, сливаясь с печальными звуками музыки, навевало на Лотту приятную грусть, неясное ощущение блаженства. Косца она входила к Навроцкому, он, не переставая играть, приветливо кивал ей и некоторое время поглядывал в сторону кресла, в котором она устраивалась, грациозно подобрав под себя ноги. Но вскоре музыка так увлекала его, что он совсем забывал о своей гостье, лицо его делалось серьёзным и отрешённым, кисти рук летали над клавишами, как два неутомимых ангела, и казалось, это не он извлекает из инструмента звуки, а музыка, уже существующая, растворённая от века в эфире, течёт в него через кончики пальцев, наполняет собой и его самого, и эту комнату, и этот дом, и всё пространство вокруг и вновь, неукрощённая, свободная, шальная, уносится в ледяную высь к рассыпанным по ночному небу апатичным звёздам, словно там её обитель, там её вечное пристанище, а здесь, на Земле, она лишь беззаботный, случайный гость, милостиво затянувший на огонёк, чтобы только на миг развеять нашу смертельную скуку…

На эти вечерние концерты Лотта стала брать с собой листы рисовальной бумаги и, глядя задумчиво в белёсую лунную ночь, вслушиваясь в звуки фортепьяно, делала наброски карандашом. В одну из таких ночей, когда фортепьяно смолкло и через открытое окно вместе с тишиной в комнату полились трели соловья, она тихо встала и, незаметно зевнув, ушла к себе наверх. Навроцкий закурил и, расхаживая по комнате, наткнулся вдруг на собственный портрет, исполненный графитным карандашом на четверти ватманского листа. Он взял со стола канделябр и подошёл к зеркалу. Карандаш Лотты удивительно верно, скупыми и точными штрихами передавал его черты. Ему было как-то странно смотреть и на своё одухотворённое лицо, и на эти морщинки, которых сам он никогда ранее не замечал.

3

На другой день, проснувшись ранее обычного, Навроцкий привёл себя в порядок и вышел в сад, где Лотта уже сидела за рисованием.

— Вы позволите? — взял он в руки почти готовую работу и прищурился, поворачивая лист под разными углами.

Картина изображала уголок сада, утопающий в цветах и пронизанный лучами восходящего солнца, ступени мраморной лестницы, исчезающие в густой зелени, и расколовшийся на части торс античной богини, на котором восседал ворон.

— Превосходно, — сказал Навроцкий. — Мы отвезём ваши картины в Париж и устроим там выставку. Впрочем, нет… Сначала выставим их в Петербурге.

— Выставку?! — удивилась Лотта. — Не знаю, довольно ли найдётся у меня удачных работ для выставки…

— Всё, что я видел, — удачно. Да и за лето вы, по всей вероятности, напишете ещё не одну хорошую картину…

— Вы и в самом деле считаете, что я пишу хорошо?

— Несомненно! Вы находите интересные мотивы, у вас удачные композиции, изумительный цвет… И в целом всё очень гармонично.

Лотта сделала несколько движений кистью и поморщилась.

— Что-то не получается?

— Краска стекает… Бумага слишком гладкая… Надобно купить другую бумагу.

— Я привезу вам бумагу. Скажите только, какую именно вы хотите.

Он выслушал подробные объяснения и, понаблюдав несколько минут за её работой, спросил:

— Вы ездили когда-нибудь на лошади?

— Да, конечно. Но только было это уже очень давно.

— И вам понравилась верховая езда?

— Очень.

— Давайте-ка чего-нибудь перекусим и немного прокатимся на автомобиле.

— На автомобиле?

— Да, сначала на автомобиле, а затем на лошадях. Здесь неподалёку отдаются напрокат лошади.

— Чудесно! — воскликнула Лотта, но тут же спохватилась: — Но у меня нет амазонки и…

— Невелика беда, — перебил Навроцкий. — Сядете бочком в дамское седло — и вся недолга.

Они вернулись в дом и прошли в столовую, где Маша напоила их чаем.

Часа через два верхом на карих кобылках, похожих как две капли воды, они поднялись по склону Поклонной горы и, полюбовавшись видом Петербурга, плавающего в мареве знойного дня, пустились вскачь назад, к озёрам Осиной рощи. Здесь, пробираясь через заросли по неторной лесной тропе, они наткнулись на одинокую заброшенную могилу. Покрытый мхом надгробный камень покосился и ушёл в землю. На той его части, что ещё возвышалась над землёй, кое-где можно было различить съеденные временем буквы. Навроцкий соскочил с лошади и счистил перчаткой мох, под которым обнажилась надпись:

Когда меня не было, я был свободен;

Когда родился — попал в плен человеческих страстей;

Когда умер — вновь обрёл свободу.

— Кто же был этот философ?.. — сказал в задумчивости Навроцкий.

— Как странно… — в тон ему проговорила Лотта.

— Что именно?

— Для чего нужна свобода после смерти?

— Гм… Речь здесь, пожалуй, идёт не столько о свободе после смерти, сколько о несвободе при жизни.

— А вы верите в загробную жизнь?

— Нет.

— Но если нет загробной жизни, то нет и свободы, о которой говорится в этой сентенции на камне.

— А почему свобода непременно должна быть?

— Но ведь все к ней стремятся. Нельзя же стремиться к чему-то невозможному — это было бы глупо.

— Человек несовершенен, и ожидать от него только разумных устремлений не имеет смысла. Он мечтает хотя бы приблизиться к идеалу свободы, но идеал недостижим. Вернее, достижим, но уже после смерти, когда кончается сама жизнь.

— Значит, абсолютная свобода — это смерть, небытие? Кажется, именно это и хотел сказать наш философ… Но, может быть, он верил в загробную жизнь?

— Должно быть, верил. Что ж с того?

Лотта вопросительно подняла брови.

— Верить можно во что угодно, но ведь картина мира не меняется в зависимости от нашей веры, — сказал Навроцкий.

— Но если свобода возможна только после смерти, то есть когда её нельзя ощутить, не значит ли это, что она и вовсе не существует в природе, что это всего лишь отвлечённое понятие, плод нашего воображения?

Навроцкий улыбнулся, пожал плечами, немного помолчал, потом серьёзно сказал:

— Это верно, люди стремятся к свободе. Но часто они выбирают неправильный путь. Ради собственной свободы они отнимают свободу у других. Чтобы сохранить отнятое, они прибегают к разного рода ухищрениям и, как воры, трясутся над украденным добром, и тогда свободы у них оказывается меньше, чем было прежде.

— У каждого свой путь к свободе?

— У каждого свой путь к смерти.

Лотта взглянула на Навроцкого, увидела его улыбающиеся, окружённые тонкими морщинками глаза и не могла понять, шутит он или говорит серьёзно.

— А как же страсти? — спросила она.

— А что — страсти?

— Они и в самом деле лишают человека свободы?

— У человека нет полной свободы. Но страсти умаляют и ту, что есть, делая человека зависимым. Ведь ему приходится беспрестанно искать способы их удовлетворения.

— Значит, поборов страсти, можно стать более свободным?

— Выходит, что так.

— Но возможен ли человек без страстей?

Навроцкий обернулся к Лотте и увидел устремлённые на него серьёзные глаза. Пытливость её ума решительно нравилась ему.

— Человек без страстей никак невозможен, — сказал он весело. — А посему давайте-ка напоследок пустим лошадей карьером да прокатимся с ветерком. А потом поедем обедать. У меня страсть как разыгрался аппетит…

Он помог ей сесть на лошадь и, вскочив в своё седло, сказал:

— Впрочем, с вас довольно будет и галопа.

Выбравшись на дорогу, он пустил лошадь сначала галопом, а затем и в карьер. Он уже убедился в том, что Лотта хорошо держится в седле, но на всякий случай несколько раз оглянулся. Лошадь Лотты бежала ровным галопом, и расстояние между ними увеличивалось. Тогда, проехав ещё с версту карьером, он начал одерживать кобылку и наконец, перейдя на спокойную рысь, дал возможность Лотте догнать его. Они поехали рядом, и он невольно загляделся на её весёлое, раскрасневшееся лицо и длинные светлые волосы, в которых ветер устроил маленький беспорядок…

4

К обеду Навроцкий явился в столовую с какой-то книгой в руках и положил её на стол перед Лоттой.

— Это «История философии» Фридриха Кирхнера. Если желаете, можете почитать. Вам, наверное, будет интересно.

— Да, очень, — сказала Лотта, полистав книгу.

Навроцкий откупорил соломенную бутылку красного итальянского вина и, налив его в бокалы, продекламировал:

Когда я чару взял рукой и выпил светлого вина,

Когда за чарою другой вновь чара выпита до дна,

Огонь горит в моей груди и как в лучах светла волна,

Я вижу тысячу волшебств, мне вся вселенная видна.

— Но, кажется, вы более одной чары себе не позволяете, не так ли? — улыбнулась Лотта.

— Верно. Во всём должна соблюдаться разумная достаточность.

— Хороший принцип. Если бы все мужчины его придерживались…

Они немного отпили из бокалов.

— Но после одной чары, увы, ни в груди не горит, ни вселенной в глазах, — сказал, смеясь, Навроцкий.

— Тогда выпейте вторую, только осторожнее. Я слышала, что автор этого перевода из Хайяма уже после первой чары свирепеет.

— Вы читали Бальмонта?

— Кто же его не читал?

— Да, женщины от него без ума. Многие даже красят волосы в рыжий цвет, под его шевелюру. К тому же, говорят, он знает двадцать иностранных языков. А вам он нравится?

Лотта сделала неопределённый жест головой и плечами.

— Так, кое-что… Из русских поэтов мне больше по душе классики: Пушкин, Лермонтов, Тютчев…

— Тютчев?

— Да.

Лениво дышит полдень мглистый;

Лениво катится река;

И в тверди пламенной и чистой

Лениво тают облака…

— Да, замечательно… Красиво и просто… Признаюсь, и у меня душа не лежит к декадентам. Однако у Бальмонта тоже есть простое:

Чуть бледнеют янтари

Нежно-палевой зари;

Всюду ласковая тишь;

Спят купавы, спит камыш.

Задремавшая река

Отражает облака;

Тихий, бледный свет небес;

Тихий, тёмный, сонный лес

В этом царстве тишины

Веют сладостные сны;

Дышит ночь, сменяя день;

Медлит гаснущая тень.

В эти воды с вышины

Смотрит бледный свет луны;

Звезды тихий свет струят;

Очи ангелов глядят.

— Браво! — похлопала в ладоши Лотта. — Кажется, это стихотворение из хрестоматии Шалыгина?

— Возможно.

— Это совсем как у нас в Осиной роще по вечерам: и бледный свет луны, и звёзды… Вот только ангелов не видно.

— Ну почему же не видно ангелов? — улыбнулся Навроцкий. — Один из них сидит в эту минуту передо мной.

— Я вовсе не ангел… Если уж сравнивать меня с кем-нибудь крылатым, я… бледный, беззащитный мотылёк…

— Вы недооцениваете себя. Впрочем, мы увлеклись поэзией, а наш обед стынет.

Они выпили ещё вина и молча закончили обед.

— А славно мы сегодня проехались верхом, — сказал Навроцкий, раскуривая сигарку.

— Да, хорошо… И не только проехались, но и пофилософствовали у камня.

— Вот какова страна Россия! Здесь философы на дороге валяются.

Лотта взглянула на князя с лёгким упрёком.

— Гм… Прошу прощения… Шутка, пожалуй, и впрямь неудачная.

Лотта улыбнулась.

— А как вы смотрите на то, чтобы нам съездить на недельку на вашу родину? — спросил Навроцкий. — Там на дядюшкиной даче превосходная рыбалка и очень тихо.

— О, это было бы прекрасно! — обрадовалась Лотта. — Я сама хотела вам это предложить, но не решалась.

— Кстати, как вы распорядились домом вашей матушки? — полюбопытствовал Навроцкий.

— Дом этот совсем маленький и давно нуждается в ремонте, но одна наша знакомая, аптекарша, недавно сдала его и высылает мне деньги за аренду.

— Чудесно. Так едем?

— Едем.

— Завтра?

— Хоть сейчас.

— Отлично. Тогда собирайте ваши вещи и едем.

— Сейчас?

— Да.

— Вы шутите?

— Нет.

— Но я пошутила, сегодня уже поздно. Лучше ехать завтра утром.

— Что ж, решено: завтра утром после завтрака!

Глава семнадцатая