1
Из Борго Лотта вернулась невестой Навроцкого. Правда, известно это было лишь самому князю да полковнику Тайцеву, но Навроцкий к тому времени уже не сомневался ни в своих собственных намерениях, ни в том, что, сделай он предложение, согласие будет получено. Это согласие он легко угадывал в глазах Лотты. Однако прежде чем предложить ей руку и сердце, ему хотелось заручиться благословением матери. Зная нрав Екатерины Александровны, он понимал, что сделать это будет нелегко, но в нём уже в детстве заложено было отвращение к семейным неурядицам, душа его жаждала простых и тёплых отношений с родительницей, и надежда на то, что именно случай, когда вершится его счастье, поможет окончательно растопить лед между ним и матерью, не оставляла его. Он, однако ж, твёрдо решил, что, в случае непреклонности старой княгини, готов будет обойтись и без её родительского благословения, даже если это повлечёт за собой потерю наследства. Чтобы мать до разговора с ним случайно не узнала о его намерениях, он решил держать всё пока в тайне.
В дачной жизни Навроцкого и Лотты на первый взгляд мало что изменилось. Лотта по-прежнему обитала у себя наверху, и о каких-либо переменах в этом порядке никто из них речи не заводил. После возвращения из Борго между ними установились как будто даже более сдержанные отношения, но они продолжали говорить друг другу «ты» и обращались как близкие друзья. Впечатление это между тем было чисто внешним. Оба они явственно чувствовали, что недолго осталось им опираться на привычное основание, что вот-вот упадут они в скрытое пока от них, сладостно манящее вещество новой жизни, что ход событий определится чем-то высшим, чем-то, что сильнее их собственных желаний, и в отсрочке этого падения, в его предчаянии они, точно дети, у которых в заветной коробке спрятана шоколадная конфета, находили особое, тайное удовольствие.
Встречаясь с Лоттой за завтраком, Навроцкий целовал её в щёку и после непродолжительной беседы за столом уезжал в город. Вечером, когда он возвращался, она, как и прежде, приходила послушать его игру на пианино. Она привыкла к запаху его сигар, ей даже нравилось быть рядом, когда он курил, вдыхать исходившее от него благоухание, видеть вспыхивающие и тлеющие на конце сигары продолговатые кристаллики пепла. Она уже знала его привычки, легко угадывала его желания и с каждым днём всё незаметнее для себя воспринимала его фигуру как органическую часть своей жизни. Иногда ей начинало казаться, что эти дни и вечера будут всегда, что вечны и печальная музыка в полумраке освещённой свечами комнаты, и терпкий аромат гаванской сигары, и мягкое, удобное кресло под ней, и стрекотание сверчка где-то в глубине дома, и немое, задумчивое покачивание липы в сумерках за окном… И в то самое мгновение, когда она ловила себя на мысли о вечности, её вдруг охватывал страх — страх, что вот-вот раздастся бой часов, зазвенит где-то церковный колокол, стукнет буря в окно — и исчезнет, развеется как дым этот зыбкий, ускользающий сон…
Навроцкому нравилось наблюдать за Лоттой со стороны, смотреть, как она рисует в саду, как ест яблоко, как при свете свечи тихо сидит в кресле и внимает его игре. Иногда ему казалось, что в каком-то далёком прошлом он уже видел это лицо, эти губы, глаза, но вспомнить, когда и где это было, не мог. И тогда он приписывал это чувство загадочным свойствам мозга, странной иллюзии, когда мы почему-то начинаем подозревать, что раньше уже переживали какое-то событие. Кто знает, быть может, она напоминала ему увиденное на какой-нибудь картине в Эрмитаже женское лицо или портрет, выставленный в витрине фотографического ателье?..
2
Как-то в один из погожих дней, когда находиться на воздухе бывает много приятнее, нежели оставаться в стенах жилища, Навроцкий и Лотта лежали в высокой траве и смотрели в небо. Сухой, тёплый ветер незлобно колыхал вокруг них былинки. В душистой зелёной гуще возились и гудели сонмы невидимых насекомых. Суетливые чибисы гуляли у края леса по вытянутой пролысине и с писком что-то выискивали в обнажённой земле. Медлительные, любопытствующие кроншнепы, кивая длинными носами в сторону людей, перелетали из одного конца луга в другой. Лотта встала, поправила волосы, одёрнула платье и принялась собирать цветы для букета. Навроцкий, приподнявшись на локте, с травинкой в зубах, смотрел, как она это делает; босая, в простом летнем платье, с распущенной наполовину косой, она нравилась ему ещё больше. На краю поляны, вспугнув стайку чибисов, она остановилась, присела и стала что-то разглядывать в зарослях жёлтых цветов.
— Что там? — спросил Навроцкий.
— Иди сюда! — махнула она рукой. — Смотри, эти пчёлы словно пьяные.
Он присел подле неё. В ядовито-жёлтых бутонах и впрямь, шатаясь и падая, как студенты после попойки, ползали пчёлы.
— Они, верно, напились забродившего нектара и охмелели… Ты прежде не видела пьяных пчёл?
— Нет. А ты?
— Видел. Ещё в детстве… в нашем имении… на цветущих колючках в дальнем углу сада… Они так же смешно ползали, как эти… точно нанюхались кокаина. Некоторые вцепились в колючки лапками и дремали. Щёлкнешь по колючке пальцем — и пчела начинает медленно шевелиться, как будто со сна…
— Как странно…
Его сводила с ума эта трогательная неопытность в ней, это тихое, задумчивое «как странно», когда она чему-то удивлялась. Он обнял её, и они снова повалились в густую траву. Он был совершенно счастлив. Кругом всё благоухало, и, хотя запахи уже не были такими свежими и тонкими, как весной, — пахло серединой лета, зрелостью трав — и многие цветы уже давно отцвели, природа по-прежнему щедро раздавала всё новые и новые дары.
— И я как будто пьяна… — тихо сказала Лотта, закрыв глаза, — пьяна от счастья.
Навроцкий положил руку на её маленькую гладкую ладонь, и они снова долго лежали, устремив взоры в нагую, лишь слегка прикрытую недолговечной материей медленно плывущих облаков синеву.
— Сегодня ночью я видела дивный сон, — сказала Лотта. — Мне приснилась бланжевая птичка с большой головкой, сидевшая на невысоком кусте. К этой птичке прилетели ещё несколько таких же птичек. Они ровнёхонько сели на ветку, точно приросли к ней, головки у них взъерошились, и на головках показались красные пёрышки. И вдруг это были уже и не птички вовсе, а цветы, красивые яркие цветы с красными лепестками. Понимаешь, они были и птичками и цветами одновременно, живыми цветами… Странно, правда?
Навроцкий достал сигарочницу, закурил.
— Знаешь, — продолжала Лотта, — иногда во сне мне припоминаются другие сны, старые, приснившиеся когда-то прежде… С тобой такое бывает?
— Гм… Думаю, что нет… Впрочем, не помню…
— Как будто есть какая-то особая память для снов, и вспоминаются они только тогда, когда человек спит…
— Что ж? Это возможно…
Он вдруг вспомнил, что пришли они сюда пострелять, вытащил из кармана «Веблей», проверил, заряжен ли барабан, и протянул револьвер Лотте. Она легла на живот, указала Навроцкому на торчавший из дерева сук, прицелилась, упираясь локтями в траву, и срезала его первым же выстрелом. Затем она сделала один за другим ещё два выстрела и оба раза попала в цель.
— Достаточно, — сказала она, протягивая револьвер изумлённому Навроцкому. — Здесь так тихо… Не хочется шуметь на весь лес.
— Где ты научилась так хорошо стрелять?
— Отец научил. Он часто брал меня с собой на охоту.
— Очень мило… И из револьвера?
— Из револьвера тоже.
Навроцкий во что-то прицелился, выстрелил, но, промахнувшись, недовольно покачал головой и спрятал револьвер в карман.
— Что-то нет сегодня настроения…
Они снова легли в траву.
— Почему ты почти не пишешь маслом? — спросил он немного погодя. — Это, верно, легче, чем акварель?
— Не знаю… Я так привыкла к акварели… Возможно, когда-нибудь мне и захочется писать маслом больше… но не теперь. — Она на минуту задумалась. — Знаешь, мне нравится непредсказуемость акварели. Краски текут, живут по собственным законам, и часто приходится отказываться от первоначального замысла, подчиняться их прихоти. Но эта игра, даже борьба, с красками и цветом меня увлекает. Бывает, краски сами подсказывают мне какую-нибудь идею… Всё это трудно, но мне по душе такие сюрпризы акварели…
— И жизни тоже?
— Пожалуй…
Он вытащил из кармана брюк белый продолговатый конверт.
— Тогда угадай: что это?
— Не знаю…
Она потянулась, чтобы открыть конверт, но он остановил её.
— Если угадаешь, получишь приз.
— Приз? Какой же?
— Помнишь, когда мы были на фотографической выставке, ты сказала, что хотела бы научиться фотографировать? Так вот, я подарю тебе карманный «Кодак».
— Ой, я давно мечтаю о фотографическом аппарате! Это так чудесно! Ты так добр!
Она поцеловала его в щёку, но вдруг нахмурилась.
— Но как же я угадаю?
— У тебя есть три попытки.
— Хорошо. Это… Нет, это… Гм… Нет, я решительно не знаю! — Она вопросительно посмотрела на Навроцкого.
— Что же ты молчишь? Скажи! Что это?
— Ну хорошо. Это билеты в концерт.
— В концерт?
— Да. Мы идём в концерт. Средства от него назначены для дома призрения.
— А что же будет исполняться?
— Произведения Дебюсси. Кстати, сам он, если верить газетам, приедет в Петербург в конце этого года.
— Дебюсси будет выступать в Петербурге?! Это же замечательно! Кроме тех вещей, что играл ты, я слышала ещё несколько его пьес, и все они мне безумно понравились. Это ново, ни на что не похоже! И боже мой, как чудесно, что ты купил эти билеты! Когда же мы идём?
— Завтра. Я рад, что тебе нравится Дебюсси, и счастлив, что угодил.
— Ты сегодня великолепен!
— Нет, это ты сегодня великолепна. Это же ты стреляешь без промаха.
— Ты завидуешь мне? — улыбнулась Лотта, целуя Навроцкого в губы, и тут же спохватилась: — А как же «Кодак»?
— Увы! — пожал он плечами. — Ты не выполнила поставленного условия…
3
Вечером следующего дня они приехали в театр и заняли кресла в первых рядах партера. Любуясь великолепием зрительной залы, Лотта случайно скользнула взором по ложам бенуара и в одной из них заметила молодую даму, которая смотрела на неё в бинокль. Не придав этому значения, Лотта тотчас отвернулась. Вскоре дирижёр взмахнул палочкой, раздались начальные звуки «Prèlude à l’après-midi d’un faune»[20], и она вся отдалась волшебному очарованию музыки. Но, когда смолка последняя нота прелюдии, она вспомнила о даме с биноклем и взглянула мельком в сторону ложи, в которой та сидела. И снова увидела она устремлённые на неё стёкла бинокля. Этот странный интерес незнакомки к её персоне немало удивил Лотту. Она успела заметить, что это была элегантно одетая темноволосая девушка, но бинокль, который та держала в изящных, украшенных кольцами руках, не позволял рассмотреть её лица. Лотта отвернулась и не скоро смогла избавиться от неприятного сознания, что за ней кто-то наблюдает. Когда же, незадолго до окончания концерта, она снова бросила взгляд в направлении ложи, та оказалась пустой. Она с облегчением вздохнула и более уже не смотрела в сторону бенуара. Наконец оркестр смолк. В зашумевшей зале послышались недовольные реплики, сначала робкие, потом громче. Молодой человек, сидевший с ними в одном ряду, засвистел.
— По моему рассуждению, это не музыка, а самый натуральный декаданс! — прошипел мужской голос у них за спиной.
— Ты прав, Дорик, — вторил ему голос женщины, — в этой музыке нет ничего основательного, она вся рассыпается на кусочки…
— Какой вздор! — не удержавшись, возразил Навроцкий, наклоняясь к уху Лотты, и, захлопав в ладоши, крикнул: — Браво!
Несколько голосов его поддержали, раздались редкие аплодисменты, но большей части публики исполненные произведения не пришлись по вкусу — она улюлюкала и смеялась. Лотта же, как и Навроцкий, была в восторге от этой утончённой, завораживающей музыки.
— Нужно непременно достать ноты с сочинениями Дебюсси, — сказала она, когда они сели в автомобиль. — Я обязательно хочу что-нибудь разучить…
Через несколько дней Навроцкий съездил в Петербург и вернулся с тетрадью прелюдий для фортепьяно. Лотта тотчас села за пианино и принялась разучивать особенно понравившиеся ей вещи. Уже на другой день перед вечером она приятно удивила Навроцкого, проникновенно, очень мягким туше исполнив «Les sons et les parfums tournent dans l’air du soir»[21] и «La fille aux cheveux de lin»[22].