Лютик, почувствовав недоброе, тоже встала.
— Это правда! — кричала Анюта, замахиваясь подушкой.
На Лёлю посыпались удары.
— Вот тебе за Степанова! Вот тебе за вальс!
Лёля защищалась, закрываясь от подушки руками, а Лютик стояла возле её кровати и, с удивлением гладя на обеих своих подруг, улыбалась глупой, беспомощной улыбкой.
— Девочки, прекратите! — начала она жалобно умолять их. — Я сейчас расплачусь!
Ей было жалко их обеих, и слёзы и впрямь уже наворачивались у неё на глазах. Наконец, не в силах более наблюдать эту сцену, она перешла к решительным действиям и начала оттаскивать Анюту от кровати Лёли. В тот же момент скрипнула дверь и на пороге дортуара показалась фигура Пинчера.
— Что здесь происходит?! — громко крикнула классная дама в темноту и включила свет, но девочки уже успели забраться под одеяла. — Немедленно всем спать!
Пинчер удалилась, но ещё долго после её ухода девочки неспокойно ворочались в постелях. Лёля лежала с открытыми глазами и задумчиво глядела на полоску дежурного света, кравшегося из коридора под дверь. Ярость Анюты казалась ей смешной и ничуть её не сердила. Лицеист Степанов ни капельки её не интересовал, и она легко могла уступить его даже Анюте…
3
Преподаватель истории Сергей Львович Богомазов, постукивая указкой по растопыренным пальцам левой руки, перекатывал глазки-бусинки от одной институтки к другой. Под его липучим взглядом девочки конфузились и опускали головы: всем было известно, что у Богомазова имелось особое чутьё на институток, не выучивших урок.
— Итак, барышни, сейчас мы выясним, культ какого божества преобладал у древних славян-язычников, — сказал Богомазов. — На этот вопрос ответит нам…
Сергей Львович, для верности, ещё раз окинул институток испытующим взором и, промокнув носовым платком лысину, прошёлся между рядами скамеек. Остановись против Анюты, он два раза стукнул по её столу кончиком указки.
— Вот вы, пожалуйста, ответьте.
Анюта встала и пристально вгляделась в тусклые глазницы Аристотеля, словно надеясь найти в них спасение, но гипсовый философ взирал на неё из своего угла холодно и безучастно.
— Ну-с? Что же вы молчите?
Анюта тщетно напрягала память, кусая в отчаянии губы.
— Та-ак… Не знаете?
В голосе Богомазова прозвучало удовлетворение: и на этот раз чутьё не подвело его. Он вернулся на кафедру и стал просматривать классный журнал.
— Ну-с? Я жду.
В то самое мгновение, когда Анюта подумала, что единицы ей на этот раз не миновать, где-то в глубине класса чей-то голос осторожно прошептал:
— Cultus falli[5].
Анюта не расслышала, но насторожилась, чтобы не пропустить подсказку в следующий раз. Шёпот повторился чуть громче:
— Cultus falli.
— Cultus falli! — громко, почти торжественно, провозгласила обрадованная Анюта.
Сергей Львович оторвался от журнала.
— Что вы сказали?
— Cultus falli, — повторила Анюта.
Лысая голова учителя внезапно покрылась странными пятнами, точно в результате мгновенного химического процесса превратилась в кусок розового мрамора, глазки-бусинки потухли и замерли. В классе раздались сдержанные смешки.
— Да вы сами-то понимаете, о чём говорите?! — смущённо и зло бросил Богомазов, проводя по лысине спасительным носовым платком.
Анюта побледнела. Всё её существо наполнилось обидой и жгучей ненавистью к подведшей её товарке. Но кто это был? «Ну конечно же Лёля, — решила Анюта. — Кто же ещё? Она мстит мне за историю с кадетом».
— Садитесь. Скверно! Отвратительно! — буркнул Богомазов и вывел в журнале напротив фамилии Анюты жирную, как рождественский гусь, единицу.
Подавленная, убитая горем, Анюта опустилась на скамью. Сердце её жаждало отмщения…
4
— А-а-а! — раздался среди ночи крик в дортуаре.
Лютик проснулась, села на край кровати и протёрла глаза. Пробудились и заворочались в постелях и другие девочки.
— А-а-а! А-а-а! — кричал кто-то, точно в истерике.
В темноте что-то металось, слышались странные хлопающие и шаркающие звуки. Наконец кто-то догадался добраться до выключателя и зажечь свет. Перед девочками предстала страшная картина. Рядом со своей кроватью стояла Лёля, бледная, с широко раскрытыми тазами, с застывшим в них ужасом. Она смотрела куда-то вниз, себе под ноги, и мелко дрожала.
— Что с тобой, Лёля? — подскочила к ней Лютик.
Но Лёля не отвечала, её как будто схватило параличом. Она вдруг сделала движение губами, словно хотела набрать в рот воздуха, и рухнула на пол без чувств.
— Ах, боже! — вскликнуло сразу несколько голосов.
Лютик бросилась к Лёле, склонилась над ней и увидела под кроватью, в углу между стеной и тумбочкой, дико взиравшего оттуда взъерошенного голубя. В голове у неё мелькнула догадка.
— Позовите скорей Пинчера! — крикнула она девочкам и поискала глазами Анюту.
Та сидела на кровати и, поёживаясь, равнодушно наблюдала за суматохой в дортуаре. «Это, наверное, она, — подумала Лютик. — Никто, кроме нас с ней, не знал о тайне Лёли».
Девочки начали ловить голубя, который с перепугу носился как ошалелый под кроватями, взлетал и бился об стены. Наконец Рита Ахмаева набросила на него одеяло. Тотчас было открыто окно, и несчастная птица обрела свободу.
Вскоре прибежала Пинчер. Лёлю удалось привести в чувство, но она была так плоха, что её пришлось отправить в лазарет.
На другой день утром, в умывальне, Лютик подошла к Анюте.
— Это ты? — спросила она подругу, заглянув ей в лицо.
— Что?
— Подсунула в постель Лёли голубя.
Анюта утвердительно кивнула головой.
— Как же ты могла? Ты же знаешь, что у неё колумбофобия![6]
— Ах, оставь, пожалуйста… Я и не догадывалась, что это так серьёзно. Я думала, она преувеличивает. И потом… — подбирала слова Анюта, выдавливая из тубы пасту на зубную щётку. — Я хотела её немного проучить…
Лёля вернулась из лазарета только через день. Пинчер попыталась довести начатое было расследование до победного конца, но натолкнулась на упорное молчание институток и потерпела поражение.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
1
— Ваш дядя, князь, был славным человеком, тихим, незаметным… Врагов у него не было, да и друзей было не много. Я, собственно, и был его единственным приятелем, — говорил полковник, снимая с седеющей головы форменную фуражку.
Навроцкий ничего не отвечал. Из пришедшей на похороны немногочисленной публики он не знал никого, кроме полковника Тайцева, вызвавшего его из Петербурга телеграммой. Дядю, многие годы прослужившего в Гельсингфорсе, он не видел с детства, и теперь его не оставляло ощущение странности и даже неуместности своего присутствия здесь. Он никак не мог проникнуться сообразным с моментом чувством сожаления и скорби и поэтому ежеминутно делал над собой усилие, чтобы не выдать своего безразличия к происходящему. Этой внутренней борьбы ему не удалось, однако, скрыть от полковника, который, пристально всматриваясь в князя, угадывал причины его видимой чёрствости. В конце концов полковник заключил, что князь ещё молод и, верно, чем-то крепко озабочен, что холодность его не выражает всей его натуры и что можно ему это простить.
После того как были произнесены речи гарнизонного начальства и по крышке гроба, опущенного в свежевырытую могильную яму, сначала гулко, а затем всё глуше застучали комья земли, Навроцкий отошёл в сторону, вынул из изящной, украшенной монограммой сигарочницы тонкую сигарку, приложил её по привычке к кончику носа, втянул ноздрями сладковатый аромат и, не замечая последовавшего за ним полковника, неторопливо и раздумчиво закурил.
— Была тут у него одна дамочка, финка, — сказал полковник, — очень приятная, надо сказать, особа, заботливая. Вроде как вдова. Муж её без вести в японскую войну пропал. Порхали они с вашим дядей, как два влюблённых голубка. Собрался он уж было жениться на ней, домик купил в Борго, да заболела она скоротечной чахоткой и в прошлом году, перед самой пасхой, скончалась. Жалко было смотреть на вашего дядю: осунулся, постарел, начал пить… А ведь раньше пьяницей никогда не был. А тут — что ни день… Словом сказать, сам себя в могилу и загнал.
Полковник взглянул на князя и, заметив его отрешённый, скользящий над могилами взор, кашлянул два раза в кулак.
Навроцкий затушил едва начатую сигарку, бросил её в урну.
— Хорошее это кладбище, светлое, сухое, — сказал он, оглядевшись кругом. — Хорошо будет дяде здесь покоиться.
Полковник согласно кивнул головой, но тут же, вздохнув, возразил:
— Хорошо-то оно хорошо, да жить всё-таки лучше.
— Вы так считаете? — мрачно усмехнулся Навроцкий.
— А вы неужто… — не смог найти подходящих слов полковник и лишь вопросительно посмотрел на князя.
Навроцкий ничего не ответил: у него не было желания исповедоваться.
— Ну что ж, Алексей Петрович… — сказал он минуту спустя. — Спасибо за то, что известили.
— Пётр Алексеевич, — поправил его полковник.
— Простите, Пётр Алексеевич. Рад был познакомиться. Будете в Питере — навещайте!
У ворот кладбища Навроцкий подозвал извозчика и, попрощавшись с полковником, велел отвезти его на вокзал.
— Эх, молодёжь… — покачал головой полковник, грустно гладя на удалявшийся экипаж, и вдруг, вспомнив о чём-то, закричал: — Постойте, Феликс Николаевич, а как же домик? Что с домиком-то делать?
Навроцкий приказал извозчику остановиться.
— Какой домик? — спросил он, обернувшись.
— Ну как же? Домик-то, который вам дядя завещал… Я же вам писал… В Борго…
— Продайте, — равнодушно бросил Навроцкий. — А деньги пришлите… и возьмите себе, сколько нужно. Поехали! — крикнул он извозчику.
Экипаж тронулся, но полковник не унимался:
— Да как же продать-то? Нужна доверительная бумага. Да домик-то хороший. Вы бы хоть взглянули на него.
Экипаж остановился.
— В Борго, говорите? Сколько туда езды?
— Да часа три — три с половиной. По шоссе до Борго, а затем ещё версты четыре вдоль берега на восток Да вот тут я приготовил вам адрес и карту нарисовал.
Полковник достал из нагрудного кармана мундира лист бумаги с подробными указаниями, как отыскать завещанную князю дачу. По аккуратно проведённым под линейку линиям и каллиграфическому почерку Навроцкий понял, что Пётр Алексеевич старался быть безукоризненно точным, и впервые почувствовал симпатию к этому человеку. Ему сделалось неловко за свою холодность.
— Съездите, Феликс Николаевич! Место уединённое, тихое, рыбалка превосходная. Даст бог, погода изменится. Я сам имел удовольствие гостить там, так что смею вас заверить, не пожалеете. Дядя-то ваш хотел выйти в отставку и, женившись, совсем поселиться там. Свою городскую квартиру он не любил, старался больше времени проводить на природе. Да вот вышло-то как… А продать всегда успеете.
Навроцкий потянулся было за сигаркой, но передумал.
— Уговорили, Пётр Алексеевич, — решил он. — Значит, часа за три доберусь?
— За три с половиной часа непременно доедете, — оживился полковник и на ломаном финском языке объяснил извозчику, куда тому следует ехать. — Да, совсем забыл, вот ещё… — хлопотливо добавил он, протягивая князю ключ от дома. — А на его казённой квартире тоже кое-какие вещи остались: книги, бумаги, мебель… Что с этим делать прикажете? Ведь всё это тоже теперь ваше.
— Гм… — задумался Навроцкий. — Книги и бумаги, пожалуй, пришлите мне в Петербург, а мебель возьмите себе или делайте с ней что хотите.
— Благодарю вас, Феликс Николаевич, — сказал полковник, испытывая явное удовольствие от предложения князя. — У покойного был отличный письменный стол из карельской берёзы.
— Спасибо вам, Пётр Алексеевич, за участие.
— Прощайте, князь.
Коляска быстро покатилась вдоль стены кладбища по гладкой брусчатке, лоснящейся после покрапавшего из нечаянной тучки дождика. Полковник с минуту постоял, глядя вслед экипажу, и не спеша побрёл домой…
2
Убаюканный мерным покачиванием на рессорах, Навроцкий впал в дремотную задумчивость и не сразу заметил, как кончился дождь, как чистенькие улочки Гельсингфорса сменились хорошо укатанным шоссе, точно ножом прорезавшим массив соснового леса. После дождя особенно остро пахло хвоей, и, глубоко вдохнув свежий запах, он преодолел в себе желание закурить. Вспомнив, что накануне отъезда из Петербурга получил два письма, на которые второпях не успел даже взглянуть, он извлёк их из саквояжа.
Письма, судя по датам на штемпелях, были отправлены в один и тот же день августа 1912 года. На узком и продолговатом конверте первого из них, запечатанном небольшой сургучной печатью с вензелем А. В., адрес Навроцкого был написан аккуратным женским почерком. Но даже если бы конверт был девственно белым, без обратного адреса и вензеля, князь безошибочно узнал бы отправительницу: от письма исходил тонкий аромат хорошо знакомых ему духов. Из всех известных ему петербургских женщин такие духи были только у молодой княжны Анны Фёдоровны Ветлугиной, и, прежде чем прочесть письмо, ему захотелось вдоволь ими насладиться. Медля открыть конверт, он снова и снова подносил его к лицу, вдыхая благоухание, вызывающее в памяти волнительные образы недавнего прошлого. Петербург, театр, тонкие завитки, падающие на шею княжны из-под подобранных сзади волос, маленькая родинка на спине над правой лопаткой — всё вдруг живо встало у него перед пазами. Сколько раз мчался он в театр не ради оперы, а ради её полупрофиля, который украдкой созерцал всё представление; сколько раз вдыхал этот сладостный, колдовской запах, когда оказывался возле неё в фойе; сколько раз провожал взглядом фигурку княжны до самой дверцы кареты, за тёмным стеклом которой, отражавшим фонари театрального подъезда, лица её уже нельзя было различить. Он помнил все её платья, в которых она появлялась в ложе: розовое с волнистыми сборками, голубое с узкими бретельками на плечах, лиловое с мелкими пуговицами на спине, белое, плотно облегавшее упругий бутон её тела… Помнил он и все настроения, которые привык угадывать на её лице, — всегда разные, как и её платья.
Незадолго до отъезда из Петербурга Навроцкий имел счастье быть представленным Анне Федоровне. Несколько коротких разговоров в петербургских салонах, разговоров ни о чём, каждый раз прерываемых её многочисленными знакомыми, несколько па, сделанных вместе на двух-трёх балах и взволновавших его до головокружения, — вот и всё, чего он добился в этом недолгом ухаживании за княжной. Насколько глубоким было его чувство, он и сам ещё толком не мог понять, но очевидно было одно: Анна Федоровна не на шутку занимала его воображение.
Наконец Навроцкий, сорвав сургуч, распечатал письмо. Анна Федоровна писала, что их семейство уже вернулось из тверского имения в столицу по причине сырой погоды, что матушка её, Софья Григорьевна, задумала завести литературные журфиксы и что князь, который, вероятно, скоро вернётся в Петербург, будет на них желанным гостем. Навроцкого это письмо приятно удивило. И хотя из него не было ясно, для кого он будет желанным гостем — для самой Анны Федоровны или для её матушки, да и тон письма был совершенно приятельский, это неожиданное внимание к нему со стороны княжны он тут же истолковал как некоторый успех.
Отправителем второго письма был Иван Карлович Шнайдер, управляющий делами и поверенный Навроцкого, нанятый им недавно взамен попросившегося на покой старика Тихона Родионовича, который прослужил не один десяток лет у родителя Феликса Николаевича и ничего не смыслил в биржевых операциях, так увлекавших князя в последнее время. Всю свободную наличность и деньги, вырученные от продажи унаследованного от отца имения, Навроцкий решил пустить в дело, поручив Шнайдеру заняться инвестицией в строительство железной дороги, а также помещением части капитала в бумаги телефонной компании и картонной фабрики. Письмо от Шнайдера пахло дешёвым немецким табаком и не сулило ничего хорошего. Навроцкий засунул было его, не читая, в карман, но передумал и открыл конверт.
Как он и предполагал, письмо от управляющего оказалось далеко не столь же приятным, сколь первое. Строительство железной дороги откладывалось, так как по новым расчётам требовало гораздо больших затрат, чем предполагалось ранее, и вся затея ставилась теперь многими под сомнение. Подрядчик уже пригрозил потребовать немедленного покрытия расходов на разработку проекта и подготовительные работы, и Навроцкий рисковал потерять вложенный в дело капитал. В довершение всего курс акций картонной фабрики, владельцем крупного пакета которых князь недавно стал по совету Шнайдера, стремительно упал по причине опустошительного пожара на ней. Ходили слухи, что фабрика не была даже застрахована, и именно поэтому, а не из-за амурной истории, как писали газеты, один из её главных владельцев на днях свёл счёты с жизнью в своей шикарной квартире в Копенгагене. Встал вопрос о продаже акций ввиду возможного дальнейшего падения курса. По словам Шнайдера, неважно шли дела и у телефонной компании, и её бумаги тоже следовало бы продать. Управляющий жаловался также на невозможность застать Навроцкого по телефону и просил его о безотлагательном свидании, чтобы князь самолично мог принять важные решения.
«Зачем мне управляющий, не способный обходиться без моего участия?» — подумал Навроцкий, несколько раздражаясь, но тут же вспомнил, что Шнайдер, ходивший дотоле в секретарях у покойного мужа графини Леокадии Юльевны Дубновой и приглашённый им, Навроцким, на место управляющего по её совету, имел ряд рекомендаций от уважаемых в Петербурге лиц и что до сих пор у него не было повода усомниться в добросовестности этого немца. Поразмыслив, он решил, что Шнайдер, пожалуй, прав и что в дальнейшем следует принимать большее участие в собственных делах. Как бы ни был хорош управитель, да не верь Власу, а верь своему глазу.
Навроцкий не привык слишком круто менять планы, и, вероятно, ему было бы недостаточно письма от управляющего, чтобы отказаться от намеченного путешествия в Европу, куда он намеревался отправиться через Стокгольм после похорон дяди. Скорее всего, он отделался бы от Шнайдера резкой телеграммой, надеясь, что тот как-нибудь всё уладит, но письмо от Анны Ветлугиной склоняло чашу весов в сторону, как ни странно, более разумного решения. Он понимал, что было бы глупо возвратиться в Петербург только потому, что Софья Григорьевна желает его присутствия на своих журфиксах, но, с другой стороны, было бы ещё более опрометчиво не ехать и самому не принять участие в делах, от которых зависело собственное его благополучие. Трезвые, тщательно продуманные решения, однако, не всегда были его сильной стороной. Он привык потакать своим увлечениям и слабостям, но, так как был человеком живого и здравого ума, вполне отдавал себе отчёт в опасностях, которые его подстерегают. Стремление Навроцкого к свободе от обязательств перед кем бы то ни было, и даже перед самим собой, и связанная с этим стремлением склонность к риску уравновешивались в нём превосходной интуицией — качеством, позволявшим выходить сухим из воды даже в тех случаях, когда недостаток опыта заводил его, казалось бы, в самые безнадёжные тупики. Этим своим качеством он умело пользовался, всецело доверяясь интуиции. Поступая беспечно, он всегда осознавал это, но опасение прослыть несерьёзным человеком редко брало в нём верх над стремлением к душевному комфорту. Поэтому, получив письмо от Шнайдера, он едва ли поспешил бы вернуться в Петербург, прочтя же ничего не обещавшее, но так волнительно благоухавшее духами письмо от княжны Ветлугиной, способен был помчаться туда немедля. Умозаключение о том, что на этот раз рациональность решения могла быть обеспечена легкомысленностью его обоснования, понравилось Навроцкому. Интерес к путешествию в Европу за несколько часов лесной дороги в Борго был им окончательно потерян, и на следующий же день он положил послать камердинеру телеграмму с распоряжением немедленно отменить отправку багажа в Париж, откуда рассчитывал продолжить путешествие в Биарриц, Испанию и Португалию.
3
Где-то сзади, за спиной Навроцкого, сначала тихо и неясно урча, а затем всё громче и зловещее, по небу раскатывался гром. Дюза, казалось, задалась целью нагнать экипаж. На подъезде к Борго пошёл дождь, и Навроцкий поднял кожаный верх коляски. Миновав рыночную площадь и окраину города, экипаж свернул на узкую дорогу, которая скоро углубилась в сомкнувшийся над ней густыми кронами лиственный лес. Извозчик то и дело нырял головой, чтобы не зацепиться фуражкой за низкую ветвь, и негромко при этом поругивался. Дождь усиливался. Иногда по шуму, проникавшему сквозь редевший с правой стороны дороги строй берёз и сосен, Навроцкий угадывал близкое присутствие моря, но в густых сумерках, за мутной пеленой дождя, различить ничего не мог.
После получасовой езды по своеобразному зелёному туннелю дорога внезапно упёрлась в лесной тупик.
— Perillä ollaan[7], — сказал извозчик, останавливая лошадь.
Навроцкий в недоумении оглянулся вокруг, пытаясь обнаружить признаки жилья, но кроме плотной стены леса ничего не увидел. Он вопросительно посмотрел на извозчика, но тот лишь качнул головой — мол, доставил пассажира по назначению. Навроцкому ничего не оставалось делать, как только расплатиться. Он вылез из коляски и, спрятавшись от дождя под узловатым и закрученным стволом старой берёзы, полез в карман за планом полковника. Извозчик тем временем пытался развернуть экипаж, нещадно стегая лошадь кнутом, и не успел Навроцкий раскрыть план, как до него донеслись треск ломающихся веток и громкие крики на непонятном ему финском языке. Коляска повалилась набок, лошадь запуталась упряжкой в кустах, осев крупом на землю. Освободив животное, извозчик помог ему встать и тщетно силился поставить на колёса экипаж. Навроцкий поспешил на помощь, и, ухватившись вместе за коляску, они вытащили её на дорогу. При этом князь поскользнулся и упал, больно ушибив бок и запачкав новенькую чёрную пару, надетую им специально на похороны дяди.
— Пасипо! — сказал извозчик, широко улыбаясь и помогая ему подняться. Очевидно, в знак благодарности он указал князю на три тропинки, ведущие от конца дороги в лес.
Эти тропинки Навроцкий и впрямь увидел на плане. Одна из них, отмеченная стрелкой, заканчивалась жирным квадратом, обозначавшим, по-видимому, «домик». Две другие тропинки на плане Петра Алексеевича обрывались.
Под мощными раскатами грома и полившим как из ведра дождём Навроцкий направился по тропке, ведущей к дому. Костюм его сделался мокрым и грязным, и беречь его не имело смысла. Единственным желанием Навроцкого в эту минуту было поскорее попасть под крышу и переодеться в сухое, но идти ему пришлось дольше, чем он предполагал. Он уже начал проклинать дядю, выбравшего для жилья такое глухое место, когда тропка вывела его на небольшую поляну и беспрестанно сверкавшие молнии высветили тёмный силуэт дома Дрожа всем телом, он нащупал в кармане ключ и, преследуемый зловещими вспышками и оглушительным треском, отыскал входную дверь. В сенях он едва не сшиб со стены керосиновую лампу, зажёг её и, поднявшись по узкой, ведущей в спальню лестнице, скинул с себя мокрую одежду и повалился на кровать.