1
В бытность свою студентом Феликс Навроцкий, как ни старался держаться в стороне от компаний и кружков и отдавать своё время лекциям и науке, всё же не смог устоять против соблазнов молодости. Пирушки с университетскими приятелями, весёлые попойки в ресторанах и трактирах, бурные и скоротечные романы с девушками не своего круга — вся эта бесшабашная кутерьма не миновала и его. Но если его приятелям гусарские шалости легко сходили с рук, то Феликсу пришлось провести университетские годы в непрерывной борьбе с матерью. Екатерина Александровна Навроцкая ревниво оберегала единственного сына от всякого постороннего влияния. Она часто наведывалась из имения в Петербург и подолгу оставалась там с одной целью: вмешиваться в жизнь Феликса. Ей ничего не стоило неожиданно явиться на студенческую пирушку и устроить сыну скандал, и перед товарищами, которые над ним подсмеивались, Феликсу было стыдно за мать. В людях Екатерина Александровна видела только зло и угрозу сыну. Она зорко следила за тем, чтобы у него не было приятелей и, в особенности, чтобы он не сходился с женщинами. Если же такие связи у Феликса возникали, она спешила приложить усилия к незамедлительному их прекращению.
— Не ходи, Феликс, на бал, — обычно говорила она молодому князю. — Люди там будут нехорошие: мужчины — грубияны и пьяницы, женщины — безнравственные вертихвостки.
С годами характер княгини не только не менялся в лучшую сторону, но становился всё невыносимее. После нескольких бесплодных объяснений с матерью Навроцкий отказался от дальнейших попыток сделать отношения с ней сколько-нибудь сносными. Княгиня не желала признавать свою неправоту даже в самых ничтожных вопросах, тем более не хотела она выслушивать поучений от собственного сына. Она, конечно, по-своему его любила и в критические минуты их отношений напоминала ему об этом, но за эту любовь Феликс должен был дорого платить: терпеть мелочную опеку и полное безразличие к его чувствам. Порой ему казалось, что в её материнской любви — слепой, тиранической — не оставалось места для уважения в нём личности. «Такой ли должна быть любовь матери?» — с грустью думал он.
Он уже давно жил в Петербурге один, избегая встреч с Екатериной Александровной, и в Тёплое, где старая княгиня вела неторопливую жизнь затворницы, приезжал только по особой надобности. В первое время после окончания университета в каждый такой приезд старая княгиня бесконечными придирками и подозрениями доводила его до нервного срыва. Позже он стал крепиться, стараясь не обращать внимания на вздор, который ему приходилось от неё слышать, убеждая себя в том, что теперь он старше, мудрее, спокойнее, что он стоит выше ханжества, исходящего из старозаветного мозга матери, не способной подняться над ничтожными подробностями быта. Если раньше княгиня, назвав предмет страстного увлечения Феликса беспутницей, могла вывести сына из себя, то теперь сорокалетнему Навроцкому, самостоятельному и свободному мужчине, живущему на безопасном от неё расстоянии, она уже не могла так сильно досадить. Он уже не спорил с матерью и не выходил из себя — он просто перестал к ней приезжать. Редкие его визиты к ней совершались лишь по крайней необходимости и длились не более двух-трёх дней. Долее этого срока выслушивать жалобы и недовольство княгини Навроцкий был не в состоянии. Будучи человеком плохо осведомлённым в вопросах, лежащих за пределами чисто хозяйственных, поместных интересов, Екатерина Александровна, пытаясь уверить сына в справедливости своих слов, подкрепляла их авторитетом соседок-помещиц, многие из которых ничего, кроме поваренной книги и Евангелия, за свою жизнь не прочитали и если куда и выезжали, то лишь на ярмарку в уездный город, да и то не всякий год. Она как будто не понимала, что мнение этих деревенских кумушек Феликса мало интересует, что сын её давно уже взрослый человек с собственной точкой зрения и кругозор его простирается гораздо шире патриархальных взглядов на жизнь этих невежественных особ. Но более всего досаждала она Феликсу своей ненавистью к его отцу. Стоило только упомянуть имя покойного Николая Евграфовича, этого пропойцы, кутилы и бабника, как называла его Екатерина Александровна, и начиналась целая галерея воспоминаний, в которой её супруг выставлялся сущим злодеем. Княгиня, однако, во многом была права: Николай Евграфович не только не увеличил состояние семьи, но, прокутив своё собственное, взялся было и за женино, и, если бы не его смерть, не известно, на что существовал бы теперь Феликс Николаевич. Но терпеть бессмысленные и нескончаемые упрёки матери в адрес покойного отца ему было уже невмоготу. Кроме самой Екатерины Александровны, кучки прислуги и семьи управляющего, занимавшей отдельный дом, в Тёплом никто не жил. Тяжёлый характер и мнительность старой княгини понемногу рассорили её со всеми соседями, старыми подружками и даже немногочисленными родственниками, и, когда в имении появлялся её единственный, всё реже навещающий её сын, она выплёскивала на него всё, что накопилось в её одинокой, мрачной душе. И хотя стараниями умелого и верного управляющего Тёплое и другие, более мелкие, имения княгини содержались в должном порядке, старинная усадьба её постепенно погружалась в атмосферу заброшенности и мертвящей пустоты.
2
На этот раз Навроцкий ехал в Тёплое с особенно тяжёлым чувством. Он едва не вернулся с полпути, но постоял в поле, подумал, превозмог себя. Просить о чём-то мать было для него делом тягостным, и готовил он себя к самому неприятному объяснению с ней. Когда он подъезжал к владениям Екатерины Александровны, поля уже покрылись первым снегом, который посерел и начал таять, превратив дороги в грязное месиво. Крестьянские избы, стоявшие рядком вдоль тракта, набухли, почернели и как будто обезлюдели. Над округой, точно впавшей в спячку, придавленной неподвижным, тяжёлым от сырости воздухом, витали тишина, скука, уныние, обречённость на жалкое прозябание до весны. Въехав во двор усадьбы, Навроцкий увидел разгуливавшую перед домом ручную сойку и вспомнил, что приручили её ещё тогда, когда он был ребёнком, и однажды она больно клюнула его в палец. Птицу эту Екатерина Александровна страстно любила и берегла, строго запретив пускать на газоны, где обычно паслось это пёстрое существо, собак и прочую домашнюю тварь. Долголетие сойки поразило Навроцкого. Прикинув в уме, он решил, что они с этой птицей ровесники.
В сенях его встретила Таня, девушка из прислуги, и тут же, войдя с ним в залу и оглядываясь, чтобы её никто не услышал, начала жаловаться на барыню:
— Ваше сиятельство, Феликс Николаевич, вы уж извините, да матушка-то ваша, прости господи, совсем рехнулись! Говорят сами с собой, прячут вещи в коробочки и потайные шкафчики. «Ой, — говорят, — украдут! Ой, украдут!» Спасу нет! Давеча пристав приходил, вопросы задавал, — тут в деревне один мужик, Матвей Борисов, по пьяному делу жену убил, — так барыня мне и говорят: «Поди скорее, Таня, унеси ассигнации в дальнюю комнату, а то ведь украдёт». Это кто украдёт-то? Пристав, что ли?
Услышав за дверью шаги, Таня убежала. В залу, опираясь на трость, вошла Екатерина Александровна. Она постарела и уже не следила за собой так, как прежде: волосы её были плохо расчёсаны, простое домашнее платье сидело на ней как-то косо.
— Ну, здравствуй! Что-то давненько у нас не бывал. Ох, давненько! Зачем пожаловал-то?
Княгиня хотела улыбнуться, да, видно, отвыкло лицо её от улыбок — только губы скривила она в неопределённую гримасу.
— Мне нужны деньги, мама, — сказал Навроцкий, решив не откладывать малоприятный разговор.
Екатерина Александровна насторожилась.
— То-то что деньги… — сказала она с укором в голосе. — А без этого старуху мать и не навестил бы! Да на что тебе деньги-то? Или случилось что?
— Ничего не случилось, мама. Мне нужны деньги — и только.
— Где ж я их возьму? Свободных денег у меня нет.
— Можно продать Овражки.
— И не проси! Сегодня Овражки, а завтра и Тёплое тебе понадобится. Где же я помирать-то буду?
Навроцкому не хотелось посвящать мать в подробности своих затруднении. Ему казалось, что княгиня должна понимать, что если ему понадобились теперь средства, то эти затруднения, безусловно, существенны, ведь никогда раньше он не обращался к матери с подобной просьбой. Не было надобности также объяснять ей, что не растрата казённых денег, не проигрыш в карты, не что-то ещё недостойное заставило его сделать это. Он не допускал даже мысли о чём-либо подобном и искренне полагал, что не должна была допускать такой мысли и его мать. Но чрезмерная мнительность княгини, причина которой коренилась, очевидно, в неудачном браке, с годами так обострилась, что она не верила уже никому, даже собственному сыну.
— Сам деньгами соришь и меня хочешь по миру пустить? — ворчала Екатерина Александровна. — Овражки в образцовом порядке. Управляющий у меня толковый. На что жить будем, коли продадим? Нет, о продаже не может быть и речи. Для твоего же блага. Выкручивайся сам как знаешь.
Навроцкий ушёл в свою комнату, лёг на диван, взялся было читать привезённую с собой газету, но не смог: чувство обиды теснило ему сердце, не позволяло сосредоточиться. Вечером в доме было тихо, лишь из кухни доносился монотонный скрежет — это кухарка, вращая рукоять старой машины, готовила к ужину мороженое. Но и этот звук вскоре прекратился. Ужинать Навроцкий не вышел, а рано утром зашёл на минуту к матери и сухо попрощался. Не выразила никакого сожаления об его отъезде и старая княгиня и только крикнула ему вслед резким, надтреснутым голосом, точно в отместку за что-то:
— И не приезжай ко мне со своими докуками!
И Навроцкий снова почувствовал в голосе матери какую-то горечь и неправду, будто хотела она сказать что-то совсем другое, да не сумела. И ещё горше и противнее сделалось ему от бессилия найти нужные слова, прекратить многолетнее взаимное мучение, примириться. Но он ничего не ответил матери и, выйдя из комнаты, тихо закрыл за собой дверь.
3
Вскоре после поездки в Тёплое, в один из тёмных, унылых декабрьских вечеров, кода внутреннее состояние Навроцкого граничило с отчаянием, к нему заехал Кормилин. Князь обрадовался этому визиту. В последнее время виделись они довольно редко, а в студенческую пору были близки, вместе сочиняли смешные стишки и эпиграммы на преподавателей и друзей, экспериментировали с шампанским, добавляя в него всё — от лимонной водки до сметаны, волочились напропалую за актрисами и приличными барышнями.
— Я к тебе так, без дела, — пробасил Кормилин в кабинете князя, осматриваясь, куда бы пристроить своё солидное, изнеженное приятностями туловище.
— Всегда рад тебя видеть, — обнял старого друга Навроцкий.
Он распорядился принести чая и предложил гостю закурить.
— Твои любимые гаваны?.. — Кормилин не без удовольствия вытянул из ларчика упругую сигарку. Удобно устроившись в кресле, он слегка пожевал её и, смакуя, раскурил. Тут только он заметил, что Навроцкий как-то по-особенному мрачен. — Что гнетет тебя, дружище? — спросил он, прищуриваясь и выпуская дым в потолок.
Навроцкому не хотелось говорить о своих неудачах. Он достал из шкафчика бутылку коньяка и наполнил две хрустальные рюмочки. Они молча выпили, продолжая курить. В камине плясал огонь, и оба задумчиво смотрели на него. Коньяк и сигарка привели Кормилина в благодушное настроение.
— Ну рассказывай, не жмись.
— Что меня гнетёт? — вздохнул Навроцкий. — В молодости нам кажется, что у нас впереди жизнь, полная счастья и райских наслаждений, что мы будем богаты, известны, послужим отечеству, что нас будет любить самая прекрасная в мире женщина… Но проходят годы, и мы с ужасом замечаем, что из того, о чём мы мечтали, сбылось, увы, очень немногое. И знаешь, почему?
— Фатум?
— Нет, не фатум! Мы сами себя предаём. Мы предаём наши мечты ежедневно, ежечасно, без всякой жалости к себе. Нас одолевают лень, похоть, мы попадаем в капкан собственных удовольствий. Нам кажется, что мы ещё успеем… Но время не знает пощады.
— Всё, брат, суета. — Кормилин легонько похлопал Навроцкого по плечу. — К чему душу травить? Конец всё равно у всех один. Давай-ка лучше выпьем ещё по рюмочке…
Навроцкий наполнил рюмки коньяком. Они выпили.
— Вот тебе, Феликс, мой совет: ходить надо tête levée[13] и на всё плевать. Поверь, жить будет намного легче.
Кормилин был уверен, что причина меланхолии князя, как и вообще всех мужских несчастий, кроется в женщинах.
— А что касается женщин, — прищурился он и, не отрывая глаз от огня, заговорил тоном опытного доки, — так они всего лишь… забавные безделушки, этакий сопутствующий нам антураж, порой довольно милый и приятный, а порой и прескверный. Они точно курьёзные стрекозы, порхающие у нас перед носом. Поймаешь такую, подержишь за крылышки, рассмотришь хорошенько, повертишь и так и сяк да и отпустишь восвояси. Не трактуй их, Феликс, всерьёз! Глубокие чувства оставляют в душе глубокие раны, дружище! Как говорили древние: «Femina nibil pestilentius»[14]. А я бы ещё добавил: «Каждая женщина пагубна по-своему».
«Может быть, он прав? — думал Навроцкий. — Может быть, так и надо жить — без чувств?»
— Я делю женщин на три категории, — входил во вкус Кормилин. — Если хочешь, расскажу.
— Изволь.
— Первая категория, самая низкая, — это женщины-фифочки; их способен увлечь мужчина-атлет, этакий Поддубный. Вторая — женщины поумнее, но так… средненькие; чтобы заставить их потерять голову, достаточно мужского красноречия. И, наконец, третья категория — женщины незаурядные и утончённые; покорить их по силам только таланту… Но, увы, и эти последние — всего лишь женщины: слабые, неразумные существа. Порядочному человеку или даже личности выдающейся они легко могут предпочесть ничтожество. Возьми хотя бы Жозефину… или Екатерину… Примеров — хоть отбавляй…
4
После визига Кормилина Навроцкий почувствовал лишь временное облегчение, мрачное, подавленное состояние духа не покидало его. Не зная выхода из положения, он казался себе слабым, беспомощным, точно придавленным каменной глыбой. Часами и днями просиживал он у себя в кабинете, не желая никого видеть, и лишь изредка надевал пальто и шляпу и отправлялся бродить по набережным. Прогулки несколько ободряли его, но тяжёлое уныние неизменно возвращалось, превращая его существование в пытку. Не помогала Навроцкому даже музыка. Чтобы заставить себя сесть за рояль, ему требовалось громадное усилие воли, и лишь чтение позволяло забыться на час-другой, обмануть приставшую, как репейник, депрессию.
Невесело проходили для Навроцкого короткие зимние дни, не заметил он ни святок, ни крещенских морозов. В одну из редких минут душевного равновесия ему удалось связаться по телефону с Маевским, но узнать от него что-либо достоверное об участи своих денег он так и не смог. Нетрезвый поручик на все вопросы Навроцкого твердил только одно: денег у него нет и объяснить он пока ничего не может, время, мол, не пришло. Сразу после этого разговора он снова куда-то уехал, и когда, отчаявшись его отыскать, Навроцкий попытался навести справки о своём компаньоне окольными путами, на него посыпался целый ворох слухов.
— А вам и невдомёк, кому уже год как принадлежит эта дорога?.. Да Маевскому же! — фраппировал его крупный делец, знакомый Феофилова. — Они обвели вас вокруг пальца. Я их как облупленных знаю — всю эту компанию. Они срывают банк везде, где только можно. Как говорится, не клади плохо, не вводи вора в грех. А дорогу эту Маевский купил из жадности, надеялся быстро перепродать, да худо всё взвесил и просчитался. А терять деньги он не привык. Тут-то вы ему и подвернулись, голубчик!..
По другой версии, Дерюгину, сразу после продажи дороги Маевскому, стало известно о планах последнего, и он, пригрозив судом, запросил двойную цену. Маевский предложил ему договориться, но Дерюгин упёрся. Авантюра расстроилась, запахло судебным разбирательством, у Дерюгина нашлись заступники в правительстве, и теперь уже сыскать покупателя на эту дорогу стало делом в высшей степени затруднительным.
Из того, что Навроцкий услышал от разных лиц, следовало, что денег своих он, вероятно, уже не увидит. Однако более всего мучила его мысль о долге, который он не в состоянии вернуть, о том, что имя его скоро покроется позором. В довершение всех несчастий упала цена заложенных акций, и банк, не получая от него выплат, поспешил их продать.
Навроцкий с утра до вечера ходил по кабинету, курил, машинально переворачивал страницы адрес-календаря, пытаясь хоть что-то придумать, но в голову ему решительно ничего не шло, мысли путались, руки дрожали, мрак в душе сгущался. Чувствуя, что заболевает тяжёлым нервным недугом, сковывающим мозг отупляющей коростой, пожирающим, точно ненасытная тля, остатки воли к борьбе, он вдруг понял, что спасти его от падения в бездну сумасшествия, круто изменить его жизнь может лишь одно, последнее, старое как мир средство…