Чёт-нечет — страница 22 из 40

— Ничего, потерпишь! — грубовато пошутил Кока и добавил, что прежде он замечал такое неодолимое влечение к селедке только у беременных. Она засмеялась и горделиво сказала, что, следовательно, он видит перед собой редкое исключение и может извлечь из него пользу для своей науки.

После такого несерьезного разговора Кока уже всерьез приказал готовить больную, и через десять минут операция началась.

— Вы, может, думаете, — хмуро прервал он себя, — что жена капитана и в самом деле оказалась беременна… или что операция была неудачной? Не стройте фантазий! Все прошло без сучка, без задоринки… и изнывавший в ожидании и волнении муж, и очнувшаяся после наркоза жена… и их друг-хирург, сиречь я грешный, все были счастливы…

Вернувшись через неделю домой, капитанша сразу же позвонила — спросить, свободен ли он сегодня вечером, и велела прийти к ним ужинать: «А то вы, несчастные холостяки, наверно, совсем тут без меня заголодали!»

Домашняя встреча получилась веселой и шумной, бывшая больная щедро делилась палатным юмором, больничными наблюдениями:

«Т а к и х  бабьих толков вам ни в жизнь не услышать! (К Коке). Думаешь, т ы  уцелел? Все кишочки тебе прополоскали!..»

Когда сели ужинать, хозяйка строго прищурилась:

«Выпить за мое восстановленное здоровье не желаете?»

Мужчины, натурально, ответили, что желают.

Она еще строже:

«А чем закусывать станете?»

Не успели они ответить, как она не выдержала и с укором обернулась к Коке:

«Послушай, совесть у тебя есть?»

«А зачем она тебе сейчас?» — удивился Кока.

«И ты еще спрашиваешь! Неужто забыл?» — Она со значением показала на праздничный стол с украшенным луковыми перьями блюдом посередке, и Кока вспомнил. Он весело-торжественно разрешил, она так же торжественно поблагодарила и, подождав, пока мужчины осушат за ее здоровье рюмки, трепетно приняла, как редкостное лекарство, как драгоценный дар, кусочек красиво распластанной на блюде селедки…

Пауза. Кока поднял на нас тоскующий взгляд.

— …А через минуту, не больше, лицо ее посинело, наступила короткая агония… не буду ее описывать… и хорошенькой молодой женщины не стало…

Мы невольно поежились. Я спросил:

— Что случилось? Может, селедка вообще была ей противопоказана?

Кока молчал, в упор глядя на нас, как бы стараясь проникнуть в наши тайные мысли.

— Не знаю… да, — растерянно повторил он, — не знаю. Ведь раньше-то она ее ела без всяких последствий… Скорее всего, виной то нервное напряжение, которое она сама себе создала. Тромб вдруг закупорил кровеносный сосуд — так вскрытие показало… (после небольшой паузы) якобы…

— Почему якобы? — не утерпел я.

— Ну, я не патологоанатом… не я вскрывал! — довольно резко ответил Кока, но сделал усилие и стал продолжать свой рассказ: — Через день после похорон мой друг, капитан первого ранга, в белом больничном халате, вошел в мой служебный кабинет. Я сразу заметил, что он не в себе, не здоровается… значит, все еще перед глазами  о н а… (Пауза.) Что я ему мог сказать?

«Садись, — говорю. — Погорюем вместе…»

Сели, погоревали. Не помню уж, что именно мы говорили. Наверно, вспоминали о ней, о  ж и в о й… Но знаю, что весь этот долгий час я был не врачом, а просто другом — его, ее. Потом попрощались — и он ушел. (Снова пауза.) На другой день он опять пришел и признался, что вчера приходил, чтобы меня убить. «Убить, — пояснил он, — если бы ты стал оправдываться. Втирать очки. Револьвер я держал как можно ближе, в кармане халата…»

Кока снова поднял на нас стариковские глаза-щелки в морщинистых желтых веках.

— Но, как видите, я не втирал очков. Нет, не втирал. Он бы сразу заметил… И вот я прожил с того дня уже тридцать лет. И все живу…

Мне почудились в его голосе, в его глазах слезы, но я не позволил себе растрогаться и задал еще один вопрос:

— А ваш друг, капитан первого ранга, не застрелился?

— Через полгода женился. Как и я… вскоре. (В голосе его явно слышалась злость.) Но это уже другой коленкор…

На кого он, собственно, злился? На меня за некорректный вопрос, на себя, на капитана? — этого я так и не понял. Видя, что Кока очень устал, расстроен, что жена глядит на него с тревогой, мы простились и поспешили уйти.

Через месяц его жена позвонила, что Кока умер. Доконала-таки его астма.


1982

ВА-БАНК!Рассказ

В нашем уездном городке с его десятью тысячами жителей до революции существовали два банка: Волжско-Камский и Сибирский. Бухгалтером Волжско-Камского банка был Михей Иванович Глухих; о нем и его семье я уже рассказал в книге «Люди — народ интересный», в главе «Соседи». Сибирский банк, помещавшийся на главной улице города, в самом ее центре, очевидно, был богаче, значительнее, — во всяком случае, его директор имел вельможную внешность. А вот жена его была приветлива и гостеприимна. Это она устроила на рождестве в своем доме костюмированный вечер, в котором я, семилетний мальчик, принял деятельное участие в виде «волка»… Массу хлопот потребовал от мамы и тети Ани мой волчий наряд, сшитый не то из козьих, не то из овечьих шкур.

Нет, козы в нашем домашнем хозяйстве появились позже, в самые трудные годы — в восемнадцатом, девятнадцатом, а маскарад состоялся в пятнадцатом… Вспомнил! Мех, в который я был облачен, был не козий, не овечий, а заячий, и это еще смешнее: волк в заячьей шкуре! Кстати, шкурки эти были тогда весьма популярны: задешево продавался мех и для шубы, и для воротников, для горжеток.

Как мы с мамой попали в богатый дом на богатый праздник? Догадываюсь, что нас познакомила с хозяйкой дома жена бухгалтера Волжско-Камского банка — Анастасия Васильевна Глухих: две эти семьи были несомненно знакомы, а может быть, и дружны: люди одной социальной среды, хотя Глухих был куда проще и симпатичнее Сурнина. Судьбы их в начале революции оказались несхожи. Глухих так и продолжал трудиться на бухгалтерском поприще, а более именитый Сурнин в первый год новой эры претерпел неприятности: его заключили в тюрьму как «заложника».

Недавно я нашел у себя несколько любопытных писем от его жены, адресованных мне в 1962—63 году, как автору книги «Очень разные повести». Книгу эту дала почитать Сурниной (жаль, не помню ее имени-отчества) все та же Анастасия Васильевна Глухих, которая продолжала интересоваться нашей семьей, хотя мы уже много лет не встречались. В первом письме, от 23 августа 1962 года, присланном моей маме, Сурнина пишет:

«Я была удивлена, когда Анастасия Васильевна порекомендовала мне прочесть эту книгу. Я прочла и вспомнила, что когда-то видела в театре и в кино чудесную пару стариков Полежаевых… Помню и вашего сынка Леню 6—7-летним мальчиком… А мой сынок Миша погиб на фронте».

Почти через год, 2 июня 1963 года, в письме уже ко мне, Сурнина довольно подробно рассказала о себе, о своих злоключениях в 1918 году и о дальнейшей, сравнительно благополучной жизни. Вспомнила она и о маскараде.

«Этот детский маскарад — последний аккорд нашей жизни при царизме. А потом… потом чего только не пришлось пережить. Мужа арестовали и увезли в Вятку, детей добрые люди отвезли к моим родителям в Глазов, все имущество в амбаре запечатано революционной печатью. Ни дома, ни семьи, ни гроша в кармане, не знаю, где переночевать. С утра до вечера добиваюсь приема у Журбы: матрос-анархист, правитель города, он мигом расстрелял на Верхней площади всех воров и бандитов. Пока попала к нему, пережила грубость, ругань, плевки, но добилась: имущество разрешили из амбара взять и немедленно вытряхиваться из города.

Теперь порой удивляюсь — откуда у меня брались силы, физические и душевные: разыскала и запаковала из вещей все, что возможно (мебель, конечно, бросила), приехала на вокзал со своим скарбом: восемнадцать мест! А на вокзале ступить некуда, народу тьма-тьмущая. Сидят, лежат неделями, ждут, когда попадут в поезд. Подхожу к двери комнаты власть имущих, — там опять же матросы, — и слышу такой разговор: «Эх, ребята, какую я сегодня швейную машину завел для своей Катьки! Мировая! Но нет иголки…» Хохочут над ним все, а я вспомнила, что у меня в портмоне лежит иголка к зингеровской машине. Посмотрела: тут. Вынула и смело вошла в комнату. Окрик: «Чего лезешь, что тебе надо?» А я смело так: «Слышала, мол, что у вас есть швейная машина и нет иголки, а у меня иголка имеется… возьмите, пожалуйста, мне она не нужна». Что тут началось, вспомнить страшно! Матрос вскочил с места и давай меня в объятиях тискать: «А к моей-то машине, говорит, подойдет она?» — «Подойдет, говорю, обязательно подойдет». — «Вот Катька-то моя будет рада… Вот это да… подфартнуло мне! Что тебе, говорит, надо?» Я все выложила, кто я и что мне надо. Мол, надо выехать в Вятку с тяжелым большим багажом. Он кричит: «Эй, кто дежурный?» Явился матрос. Тот отдает ему приказ: «Вот эту гражданку с ее имуществом погрузи в первый же поезд… через час как раз будет служебный состав. Дай ей провожатого до Вятки, там пусть найдет подводу и доставит ее на квартиру, куда она укажет. Понял?» — «Есть», — отвечает. А тот: «Мне ты черкни записочку, что доехала хорошо и вообще все в порядке. Езжай!»

Вот так я сохранила свои пожитки: иголка помогла! В Вятке жила у подруги в углу, без прописки, без карточек хлебных. Ходила по местным деревням, меняла все, что только могла, на хлеб, на картошку, лук, репу и прочее… Готовила из этого обед, кормилась сама и кормила в тюрьме мужа. Была бита, ругана, спасаясь однажды от погони, попала как-то даже под поезд, но, на счастье детей, судьба меня и тут сохранила. Когда отлежалась от ушибов и ссадин, начались мои хлопоты об освобождении мужа. Увенчались успехом, освободили: на поруки был взят Губпродкомом. Вскоре затем взяли в армию как ревизора-инспектора. Гнали тогда Колчака.

А я съездила в Глазов за ребятами, поступила на работу в Главпродукт счетоводом — и эвакуировалась в числе семи семейств в Сарапул. Там жилось сносно, но приехали мы поздно осенью, и на все семь семейств нам дали делянку леса за Камой: «Сами рубите, сами возите и печку топите этим сырьем». Меня назначили кашеваром. Детей отдали одной немощной служащей. Приезжала я в город в субботу, стирала, мыла — и опять в лес. Завела себе тогда лапоточки, износила три пары, но надевать их как следует так и не научилась.