Очерк
Подходим на ёле к Териберке. Половина второго ночи. Прощаюсь, выскакиваю на брюгу. В становище еще не все спят. Многие только что пришли с промысла, разбирают, развешивают на просушку снасти. Спрашиваю дорогу к общежитию: председатель местного кооператива уехал по служебным делам в Мурманск и я на несколько дней займу его койку. В этой же комнате живет начальник милиции.
Начальник милиции еще не спал. Окно комнаты было обращено на северо-запад, и прямо в окно светило обветренное красное солнце. Начальник читал в постели сочинения А. И. Свирского, — по-видимому, томился бессонницей. Новому человеку обрадовался. Мы завели беседу.
Начальник был прежде профессиональным кондитером, работал в Твери. В 1927 году оказался безработным и вздумал махнуть в Мурманск, где открывалась тогда, как ему сообщила одна знакомая, большая кондитерская фабрика. Кондитерской в Мурманске не было еще и в проекте, и тверяк, очутившись за Полярным кругом без гроша в кармане, поступил простым милиционером в мурманский административный отдел. Погодя его назначили участковым в Териберку. А нынче, в порядке выдвижения, послали на милицейские курсы по повышению квалификации в Ленинград и оттуда опять в Териберку, уже начальником районной милиции. Бывший кондитер теперь — гроза хулиганов, всех возможных и настоящих преступников Восточного Мурмана.
…Заснуть оказалось нелегко и после беседы. Клопы! Ничуть не стесняясь полуночного солнца, они звучно шлепались на меня с дощатого потолка. Я стряхивал их на пол, беспомощно озираясь на соседа. Он улыбнулся и философски промолвил:
— Клопы у нас крупные, что лапти. — Затем, как бы извиняясь, промолвил: — А что делать? Химсредств нет. Хоть из нагана по ним стреляй!
Я нерешительно предложил:
— Может, посидим на бережку?
Начальник милиции охотно согласился. Встал, оделся, снял с гвоздика свою потрепанную океанскими ветрами фуражку с черной тульей и красным околышем, что так мирно гармонировала с расшитым черными и красными узорами тверским полотенцем, висевшим на том же гвоздике, и мы отправились.
Долго сидели мы на захолодевшем ночном песке и любовались северной ночью. Природа вокруг нас и в самом деле была волшебной. Таким представляется нам, земным жителям, пейзаж на луне: темные рельефы, массивы, напоминающие по форме застывшие волны, страшные мертвые впадины, резкие тени, ни деревца, ни былинки кругом, — и безлюдье.
Впрочем, нет, не похоже. Во-первых, присутствует, живет море, отнюдь не лунное, Не условное, не застывшее. Во-вторых — чайки над морем.
Действительно, чайки, казалось, усердней обычного крутились над самой водой. Но — мало ли почему вьются чайки, это их привычное дело! Впрочем, мы не успели поразмышлять и порассуждать по этому поводу, как вдруг увидали, что на соседней отмели появились люди, а через несколько минут оттуда спешно отчалил карбас. На мой вопросительный взгляд начальник ответил, что, наверно, к берегам подошла мойва, что люди на отмели — это наживочная команда, а карбас пошел в становище сообщить всем рыбакам о появлении мойвы.
Как бы в подтверждение его слов начали торопливо съезжаться к отмели карбасы, рыбаки мгновенно забрасывали невода в воду, один из них оставался на карбасе и шестом прижимал ко дну мотню невода, а остальные высаживались на берег и — тянули. Да, я мог наблюдать, как северные рыбаки тянут тони, и, каюсь, это произвело на меня большее впечатление, чем лов трески, в котором я недавно участвовал: тони были горячее.
Когда вывернулась из-за мыска, спеша как на пожар, моторная ёла колхоза «Красная Армия», к корме которой прицепились в большом карбасе все колхозники, когда, оторвавшись от борта ёлы, карбас кинул в море невод и высадил колхозников на наш берег, когда с криком, с неистовой, счастливой, счастливившей всех и вся руганью колхозники схватились за снасти и потащили на берег огромнейший невод, — тогда мы с начальником милиции не смогли уже только наблюдать: мы так же пылко схватились за мокрые рыбацкие снасти.
Задыхаясь, крича несуразицу, я тащил вместе со всеми, обжигая ладони скользкой веревкой, и был неизъяснимо рад, когда мы загребли нашим неводом в один прием уйму рыбы. Всех больше!
То была сельдь.
Да, начальник милиции немного ошибся в своих догадках: к берегам подошла не мойва, не наживка для яруса, а сельдь. Молодая, серебряная, с отливающими зеленым золотом спинками, нежная, жирная сельдь.
Все обстоятельства сулили богатый улов. Десятки тонн сельди в одну ночь, за каких-нибудь два-три часа.
На отмель сбежалось все население Териберки от мала до велика — помогали, мешали, орали, тащили рыбу в корзинах, в ведрах, в кастрюлях, в фуражках, в подолах; каждый по мере своей смекалки тащил малую толику рыбы к себе домой: все равно же это была брошенная рыба, она засыпала на отмели, вывалившись из невода мимо карбаса, ее не успевали подбирать рыбаки, торопясь вновь и вновь забрасывать невод.
Нагруженные выше предела карбасы тяжело уходили в глубь Лодейной губы на консервный завод. Трюм ёлы «Красной Армии» был тоже полон, — ёла торжественно отправлялась на завод.
Но страда продолжалась.
Сельди в море не убывало. Серебряными стежками шила сельдь поверхность моря, выпрыгивая из воды вкось, — в этом была особая привлекательность и для людей и для чаек: люди угадывали по скачущей сельди — в этом месте стоит большой косяк рыбы, густая масса, крутая уха, которую не провернуть не то что ложкой, но и веслом; а чайки, давно успевшие набить до отказа зобы, хватали летающих этих селедок и продолжали глотать и глотать их с неутомимой жадностью.
Многолюдность, всеобщее оживление, страстные выкрики, сновавшие взад и вперед лодки, задорный смех — вся эта веселая суматоха в ночи, освещенная словно бы искусственным, незакатным солнцем, казалась нарочно устроенным в ночь на 8 июля мурманским карнавалом.
Обсыпанные с головы до ног карнавальными блестками рыбьей чешуи, мы уже два часа метались вдоль берега, перескакивали через чужие снасти, жадно тянули свои, путаясь временами от нетерпения и азарта.
Это был настоящий сельдяной карнавал, больше не с чем его сравнить!
Но вот пришло первое разочарование, и жаркое наше усердие охладилось: карбасы вернулись с консервного завода не разгруженные — завод не может принять сельдь…
Общее возмущение:
— Как не может? Почему не может?
— Директор отказал.
У всех опустились руки. Куда девать сельдь? Через десять часов она стухнет. Именно потому, что она нежная, жирная…
Мы с начальником милиции были разобижены и ушли раньше других домой спать. Мы так устали, что и клопы нам не могли помешать.
Утром я поспешил на консервный завод. На директора я сердился, но втайне желал, чтобы он сумел оправдаться. И он оправдался: завод был сполна загружен треской — никто не ожидал нашествия сельди, — возможности же у териберского завода малы.
— Что теперь рыбаки станут делать с сельдью? Выбрасывать в море чайкам?
Директор захохотал, прикрывая рот консервной банкой:
— А хотя бы и так… Шучу! Сельдь увезли в Гаврилово. Три часа пути. Засолят, не бойтесь.
— Засолят? Серьезно? А я считал — теперь нашей сельди крышка!
И прикрывшись тоже консервной банкой, я сделал вид, что захохотал над своей обмолвкой: уж очень велик был контраст между ночным карнавалом и дневной явью. От директора мне звонить в Гаврилово и проверять было неудобно, я позвонил из сельсовета и лишь тогда успокоился: сельдь спасена. Может, испробую этот улов когда-нибудь в Ленинграде!
1930
ПЕРЕЛЕТНЫЙ ПОГОСТОчерк
По виду — ни моложе, ни старше своего возраста, что встречается, как ни странно, не так уж часто.
Двадцать три года. Высок, чуть сутул. Длинные ноги и узкая талия. Темноволос. Широко расставленные глаза, очень внимательный, порой даже пронизывающий взгляд. Тонкое птичье лицо словно оттенено — словно бы рясой! — черной сатиновой косовороткой.
Страстная эта внешность средневекового проповедника явно противоречит его профессии: Леонид Иванович Коршунов — мурманский грузчик. Может, из-за этого несоответствия он и ушел так легко от шума и пестролюдия порта — в глушь Кольской тундры?
Отгоняю вздорную мысль и чересчур произвольные сравнения.
Леонид Коршунов, мой тезка, ровесник и, очевидно, во многом единомышленник, — прошлой зимой еще грузчик, теперь председатель лопарского погоста, — сидит перед костром у входа в свою вежу, жарит на сковородке треску. Подле, в дымной тени, примостились четыре лопаря, играют в домино.
Этнографический пейзаж и жанр…
Позади и с боков — голые каменистые горы. Впереди — горный берег реки, километром ниже впадающей в океан, семью километрами выше — гремящей териберским падуном, где весной рыбаки ловят семгу. Мы — в закрытой от ветра зеленой лощине. Пять насквозь прокопченных, цыганского вида палаток — это летние вежи. Три шалаша, обложенные дерном по сучьям, — это тоже вежи, но зимние, иначе — куваксы. Высокие, узкие, крепко и грубо сбитые сани — нарты. Их полозья изодраны: месяц назад на них ехали через тундру и, что самое трудное, переваливали через гранитные, почти уж бесснежные летние горы.
Все это вместе — вежи, куваксы, нарты — часть кочующего погоста. Погост — лопарская деревня.
Лохматые черные псы (опять же цыганского вида) бессменно ходят на карауле. Вот сию минуту один из них подошел ко мне и равнодушно куснул слегка за икру. Мне не больно, я вопросительно смотрю на Коршунова: всегда ли так безобидно кусаются их собаки?
А пес уже направился к игрокам и, неловко ласкаясь, свалил на землю все костяшки домино. Какой шум тогда поднялся! Игроки переполошились, как дети. Вскочили, поскидывали зачем-то шапки наземь, все враз заорали и принялись тузить собак.
Мы с предсельсовета хохотали над происшествием, забыв про свою треску: тонкие ее ломтики дымились на раскаленной сковороде, закручиваясь, как береста.