— Ответ не считается! Слишком долгая пауза!
— А я не знал, что нужно всегда отвечать быстро, как на базаре.
«Здесь не говорят о литературе». «Ни о чем не спрашивайте только из вежливости». Развесить дома побольше таких плакатов — и гости прекрасно проведут время.
Прощаясь у поезда, торопливо целует своих детей — от гиганта студента до грудного ребенка.
Новых людей делать легче, чем лечить старых.
Как хлестко и как неверно сказать про Гоголя: инженер мертвых душ!
— Аскет, аскет, а золотой зуб во рту!
В ресторане важно и строго оглядывает всех, разбивая ложечкой яйцо.
Человек с бриллиантом на перстне сморкается осторожно, чтобы не оцарапать нос.
Помню, в середине 20-х годов на углу Садовой и Невского сидел сравнительно молодой мужчина с картонкой, висящей на шее: «Подайте поэту!» Никто его не сгонял с места. Это был поэт Тиняков, автор известных уничижительных строк:
Любо мне, плевку-плевочку,
По канавке (вариант: по Фонтанке) проплывать.
Известно, что Наполеон боялся мышей. Представляю, как при виде мыши он вскакивал на барабан и принимал типичную для него позу: скрестив руки, как бы обозревал войска или обдумывал предстоящую операцию.
Интересный мужчина всю жизнь гордился своими яркими, блестящими глазами. Оказалось, что они блестят от глистов.
Исполнитель эстрадных психологических опытов стал склеротиком: все путает, все забывает — кто, что, почему, сколько.
— Ах ты мой суженый, укороченный!
— А чем занимается их экспедиция?
— Ищет вредные ископаемые.
Фасон рубашки: — Эх, распашонка!
«Беспокойная старость» постепенно стала пьесой-анонимкой. Из безлюдного фонда.
Следовало бы переменить заглавие моей пьесы «Камень, кинутый в тихий пруд» на «Камень, канувший в тихий пруд». Судьба обязывает.
Он хотел бы всю литературу уложить в пропрустово ложе.
Николенька Завьялов (3,5 года): «Когда я бегу, у меня все подпрыгивает — ноги подпрыгивают, руки подпрыгивают, живот подпрыгивает!» Осенью за рекой, задумчиво: «Листок облетел. А ветра нет». «Наш Валера все надписи на катерах умеет прочесть» (с гордостью о семилетнем брате).
Когда Боря и Коля Карловы приехали учиться в Ленинград, они жили у своих родственников, где была их троюродная сестра — глухонемая. Она, как большинство глухонемых, читала речь по губам. Карловых она долго не понимала, потому что их артикуляция соответствовала вятскому, а не ленинградскому говору. Самое смешное, что Карловы были урожденные ленинградцы (петербуржцы) и до девяти лет (до 1917 года) жили в Петрограде.
Совсем прежний, хорошо воспитанный мальчик сокрушенно отвечает на вопрос учителя:
— Запамятовал, Иван Федосеич…
Анна Семеновна (сестра-хозяйка) обещала сажать к нам за стол лишь по большой нужде.
Когда он ко мне приходит и сидит у меня, мне очень хочется спать. Зато когда он от меня уходит, я чувствую прилив бешеной энергии. Научно это можно объяснить так: вся накопленная за время его визита потенциальная энергия мгновенно превращается в кинетическую. Проще говоря, сдерживаемая злость — в жажду деятельности.
— Важнеющее…
— Главнеющее…
— Тело, вращающее, понятное дело, ся…
(Из доклада)
— Подвязывается в месткоме… (вместо подвизается)
— Содерживается в жидкости…
— Униянсы (вместо «нюансы»)…
(Из беседы)
Заболел Афоня (Афанасий Матвеевич, наш дачный хозяин в деревне) — 38°, 38,9°, 39,9°. Александра Степановна оставляет его на целый день одного — бегает в Михайловское, ездит в Пушкинские горы за сахаром, чтобы сварить брагу для поминок. А он выжил!
Авиавек: собака лает и все оглядывается, чтобы никто не зашел в хвост.
Разница между автобиографической прозой Мандельштама и Пастернака еще и в том, что Мандельштам видит и с удовольствием изображает внешний мир (пусть подчас слишком изысканно и образно), а у Пастернака главное — это все-таки его собственные порывы и увлечения; нам невольно кажется, что все приметы и детали возникли от творческой щедрости художника, от его внутреннего захлёба, — они как бы служат покорными выразителями его самого. Повторяю: в п р о з е. В стихах он бывает куда реалистичнее:
Серебрятся малины листы,
Запрокинувшись кверху изнанкой…
(Пусть дальше и следует, как всегда, личное ощущение:
Даже солнце сегодня, как ты, —
Даже солнце, как ты, северянка.)
Когда Алеша ел мясо, я сказал ему, показав на тарелку и на его живот:
— Из животного мира…
— В животный мир! — быстро договорил он (9 лет).
Двадцатые годы. На станцию пришел поезд. Пассажиры бросились к ларькам. В суматохе у кого-то свистнули бумажник. Воришку тут же поймали, бумажник вернули, раздался свисток, и поезд медленно тронулся. Пассажир в галошах на босу ногу нехотя бежал к своему вагону, оглядываясь, и по лицу его было заметно, что он неудовлетворен чем-то… И люди поняли, люди оценили его чувства: доброхоты из местных жителей, которым некуда было торопиться, подтащили к нему ворюгу, и пассажир от всей души влепил ему оплеуху. Затем подхватил спадавшие галошки и босой поскакал по грязи догонять свой вагон, — справедливость восторжествовала.
Семнадцатилетний сын нашего дачного хозяина в Кясму, унаследовавшего от Альвины дом и другое хозяйство, приехал на каникулы из мореходной школы, где он учится на радиста, и принялся электрифицировать дом, чердак, баню, сараи. Все время ходит с коловоротом, задрав голову к потолку, чтобы еще где-нибудь просверлить дыру для электрических проводов. А не видит, что дом такой ветхий, что только он стукнет, как сразу сыплется мусор из щелей в стенах и потолке. Когда Рихард включит все свои светильники, — дом засияет десятками дыр — издалека будет виден, как иллюминованный!
А мы не можем им это объяснить: по-русски плохо понимают (приехали из какого-то глухого района). Покажи им мусор, который сыплется из-под обоев, — подумают, что мы хвастаемся: эка, сколько мы в своей комнате сора накопили! Показали им, скажем, оконную раму, которую я починил еще шесть лет назад, при Альвине, они поняли это так, что я раму сломал…
Девушка лет двадцати пяти выскочила из дома или из общежития принарядившаяся, миловидная, полная жизни, — и в растерянности стоит, не зная, куда пойти. Она одинока, друга у нее нет, — куда, к кому ей идти в большом городе, полном чужих людей? Очень нам ее стало жалко. Тем более что девушка уже не первой молодости, лучшая пора жизни прошла.
Про мужа, навещающего нередко свояченицу, с которой, возможно, у него роман:
— Да уж мой Яков даром на пятый этаж подниматься не будет!
Проснулся утром — разорван рот, кровоточит с правой стороны.
— Должно быть, во сне кричал «ура!».
Робкий был человек, чувствительный. Жена на него прикрикнет — уже инфаркт. Сам себя ненароком испугается — инсульт.
Когда в Доме творчества живет М., путевки должны продаваться за половинную цену. И каждому ежедневно выдавать бесплатно бутылку молока — за вредность.
Стоим на перроне в Комарове. Я говорю:
— Здорово все-таки у него:
Один удой
давай сюдой (жест на себя),
Другой удой —
тудой! (жест налево).
Моя спутница (давний специалист по Маяковскому):
— Да, верно, здорово!.. (Погодя.) Я забыла, в каком это стихотворении?
— Ну как же! «Марш работников молочных совхозов».
— Ах да, конечно!
— Раечка, это я сейчас придумал…
— Мой папа… папочка… — с чувством говорит глубокий старик.
— Боюсь!
— Почему? Ведь это тебя все боятся.
— Боюсь, что перестанут бояться…
Помню в детстве на Котельническом вокзале молодую пару. Сидят, молча обнявшись, на станционной скамье под ясенями, он накрыл полой шинели ноги своей подруги: осень, зябко, моросит дождь. На какую войну она его провожала — не помню. Наверное, на гражданскую, потому что он в старой шинели, значит, уже побывал на германской, и окружение соответствующее, и восприятие мое уже не младенческое — смог проникнуться настроением этой разлуки.
С 1928 года, со времен консультации в журнале «Резец», помню фразу одного молодого автора: «Он держал ее крепкие, маленькие, как шестидесятикопеечные черные арабские мячики, груди и говорил с ней хорошо, хорошо, по-товарищески».
Сейчас можно добавить одно: таких дешевых и прочных мячиков я давно не встречал в продаже.