Чётки — страница 11 из 18

— Ты, — сказал блондин. И уже лысому. — Тупой, как для избранника.

— Ничего, это он от неожиданности. Хорошо, хоть в штаны не наложил.

Джип мчался по проспекту Бажана. Ткаченко смотрел на Днепр, набережную. Вспомнились фильмы про гангстеров, в которых провинившихся ставили в ведро, заливали в бетон и пускали на дно. Проехали сияющий металлом и пластиком торговый центр «Материк», похожий на упавший дирижабль барак с огромным баннером «Посольство Божье», новые высотные здания с кроссвордом горящих окон.

Ткаченко не выдержал и через силу, задыхаясь от страха, потея, дрожа, спросил:

— Вы кто?

— Избиратели, — улыбнулся блондин и всадил Ткаченко в шею шприц.

Очнулся Ткаченко от того, что чесалось всё тело. Лысого и блондина уже не было. Джипа тоже. Была только люминесцентная лампа, бьющая в глаза светом. Ткаченко хотел почесаться, но не смог. Руки не двигались. Он попытался поднять голову, но тщетно. Опустил глаза вниз. Он лежал в чём-то белом и просторном, похожем на балахон. Его руки были блокированы двумя металлическими скобами.

— Очнулись, — вдруг откуда-то сбоку раздался голос.

Ткаченко хотел ответить, но не смог, а голос продолжал:

— Слушайте меня внимательно, Виктор Данилович. Перебивать не рекомендую. Да вы и не сможете. Буду отвечать на ваши вопросы. Думаю, их легко предугадать. Итак, где? Вы находитесь в центральном избирательном комитете. Кто? Мы те, кто проводит выборы. Мы избиратели. Вы были одним из кандидатов. Так получилось, что вас выбрали. Как? Дело в том, что работа государственного лидера ужасна, износ колоссален. И если тело мы ещё можем как-то поддерживать, то мозг изнашивается моментально. Хватает, знаете ли, на год-два. Поэтому нам нужны доноры. Ваш психотип оптимален.

Голос сделал паузу и подытожил:

— Теперь я вколю вам сыворотку, Виктор Данилович, и вы можете задать мне три вопроса.

Ткаченко рванул на себя руки и заорал:

— Это Селиванов с гальваники спёр ваши выключатели! Я ни при чём! Пустите!

— Зря вы так орёте. Вас ведь избрали.

— Какого чёрта? Меня никто не избирал!

— Мы вас избрали. Я рекомендую вам не орать, потому что криком вы ничего не добьётесь, — спокойно продолжал голос, — только возбудитесь, а это может негативно сказаться на ходе операции…

— Какая к чёрту операция?

— Я же говорил — по имплантации мозга. — Удивился голос. — Виктор Данилович, вы уже задали больше трёх вопросов. Пойду вам навстречу — дам право на ещё один вопрос.

Ткаченко открыл рот, чтобы заорать, но замер. Голос не шутил. Происходящее было реально. Что толку спорить? Сопротивление, как говорится в плохих фильмах, бесполезно. Нужно понять главное.

— Я могу отказаться? — спросил Ткаченко.

— Теоретически да. Правда, отказ … хм, ну вы понимаете. Но, собственно, чего отказываться? Ведь такая возможность! Тысячи людей мечтают о такой должности.

— Но я могу не справиться…

— Всё куда проще, чем вы думаете. Главное, помнить: что внизу, то и наверху. Согласны? У нас, правда, мало времени.

— Да, — прошептал Ткаченко и погрузился во тьму.

Он очнулся от того, что кто-то говорил рядом. Кажется, женский и мужской голоса. Женщина произнесла:

— Надо избавиться от Фишбейна. Он разучился оперировать. Он изуродовал избраннику лицо.

— Так даже лучше, — ответил мужчина. — Скажем, что было покушение. Будем давить на жалость.

Женщина пропела:

— Happy birthday, dear mister president, happy birthday to you…

Обречённые на пытку детством

I

Толстые дети — самые несчастные. Я был одним из них: жирным и розовощеким, со школьной кличкой «жиртрест», охами и ахами взрослых, ухмылками девочек и астматической одышкой — собственно, из-за всего этого я и объявил голодовку.

Я перестал есть, когда мне исполнилось тринадцать. Еда стала моим главным врагом, на борьбу с которым шли все мои силы. Ненависть к пище была во мне так сильна, что хотелось сжечь все продуктовые магазины разом.

Родителям моя новая фантазия, грозящая язвой, ясное дело, не понравилась. И меня стали кормить насильно.

Мама готовила десяток блюд на выбор, а отец контролировал, чтобы я съел хотя бы три из них. Бабушки включили пирожково-булочную артиллерию. Словом, делалось всё, чтобы вернуть меня к истокам жирного прошлого.

Но я не сдавался. Борщ сливался в унитаз, утренние омлеты с пузатыми сосисками летели за балкон, а данные с собой в школу бутерброды скармливались собакам.

Конечно, меня поймали. Отец обнаружил жирный след от маминого борща на кристально-белой поверхности унитаза. Мне пообещали вводить еду внутривенно и усилили контроль.

Я старался меньше бывать дома. Проводил большую часть времени на улице, играя в футбол, но стоило мне появиться на пороге, как меня немедленно принимались пичкать ненавистной едой. Мне и тут удалось обхитрить родителей: поев, я выблёвывал всё съеденное в унитаз. Мой суточный рацион составляли вода из-под крана, специи от лапши быстрого приготовления и вечерние крики родителей.

Но я похудел. За три месяца мне удалось сбросить десять килограмм и превратиться в бледного тощего дрыща с синяками под глазами и выступающими рёбрами. Правда, рёбра в свои тринадцать лет я принимал за складки жира. До идеала было ещё далеко, но то, что я видел в зеркале, мне уже начинало нравиться.

Анерексию я ещё не заработал, хотя изо всех сил старался. Зомби, поднятый из могилы магией Вуду. Мужская версия Кейт Мосс. В Освенциме меня бы приняли за своего.

И вот однажды сижу я у бабушки. Она пытается впихнуть в меня жаркое и кукурузный салат. Я лениво выковыриваю из салата кусочки огурцов. Бабушка в отчаянии от этого безобразия разражается нотацией. Тут я не выдерживаю. Демонстративно несу тарелки на кухню и вываливаю их содержимое в мусорное ведро.

И как раз в этот самый момент появился дед. Было бы вполне справедливо, если бы он выпорол меня, но он только вздохнул и тяжело уселся на стул. И вдруг разрыдался.

Ох, как мне стало мерзко от самого себя — ведь я довёл его! — и ужасно страшно. Я бегал вокруг него, как собачонка, и беспрерывно повторял: «Что случилось?» А он плакал, и реки слёз прятались в морщинистых ущельях его землистого лица. Я обнял его колени, и разревелся вместе с ним.

Тогда он начал говорить, и такая невыносимая печаль была в его голосе, что мое сердце готово было разорваться от вины перед ним.

— Урожай был невысокий, сразу стало ясно, что весной следующего года будет голод. Никто, правда, не догадывался, что такой сильный, — так он начал свой рассказ о голоде тридцатых годов.



II

В конце февраля тридцать третьего года, в поволжское село, где я родился, были направлены представители советской власти — провести агитационную работу и собрать всё зерно.

На собрание в сельсовет согнали всех, кто был связан с хлебом. Моя мать была коммунисткой, звеньевой на уборке пшеницы, поэтому она оказалась на собрании. И я вместе с ней.

Огромный грубо сколоченный стол, застеленный красным сукном. Над ним, как статуя горгульи, толстая баба с красным обветренным лицом и волосами пшеничного оттенка. Когда она выкрикивала свои лозунги, то широко открывала рот, полный острых, мелких желтоватых зубов. Вся она была жёлто-красной, словно кровь и желчь.

Она вопила, требовала. Надо собрать в сёлах всё и отправить рабочему классу в крупные города. Она считала, что у нас в селе еды было столько, что хоть сжигай.

Я жался к матери — меня пугала эта желчная всколоченная женщина. Казалось, что секунда, и она бросится на нас, вцепиться своими мелкими зубами и будет рвать на части. Я дрожал, тело пронзал холод, а щёки горели от жара.

Один старичок с окладистой бородой робко вышел вперёд:

— Товарищ Симонова, но ведь у нас тут у самих жрать нечего! С голоду дохнем!

Она посмотрела на него так, как будто ей на нос сел мелкий комар, и процедила сквозь зубы:

— Голод?! Я не вижу, чтобы вы тут голодали. Вот когда матери будут жрать своих детей, то я поверю, что у вас тут голод.

Рука матери судорожно сжалась на моей бритой голове. Я почувствовал, что ей тоже страшно — она дрожала. Вдруг подумалось, что семь лет, которые я прожил до этой минуты, и были моей жизнью. После начинался бой с миром за право существовать.


В селе начались обыски. Искали зерно — в сенях, в ямах, на чердаках — везде. Вламывались в дом днём и ночью, тормошили всю семью, иногда избивали и требовали сдать рабочему классу зерно. А у людей не было ничего. Мы уже тогда жили впроголодь.

У нарядов по изъятию хлеба были металлические штыри с желобком на боку. Им тыкали в стога, баулы, мешки: если есть внутри зерно, то застрянет в канавке. Осматривали места, где люди испражнялись. Если в дерьме находили хотя бы малёхонькое зёрнышко, то тут же арестовывали всю семью и вешали страшный приговор «враг народа». При этом неважно, как давно было съедено это зёрнышко.

В результате в селе не осталось ни скота, ни хлеба, ни пшена, ни зерна — жрать было нечего. Везде, где только можно была сорвана лебеда, «дикая серебристая лебеда, предвестница запустенья и голода», и гусиный подорожник. Цвели деревья, и опустившиеся, голодные, измождённые люди срывали почки вербы и тополя, похожие на зелёный горошек. Некоторые, кто ещё мог нормально передвигаться, ходили в болотистую местность искать куликушки, растение с мучнистыми толстыми корнями. Их бросали в печь, чтобы высохли, после били палками и получали жалкое подобие муки. Такая пища считалась деликатесом. Особым лакомством были суслики, которых выливали водой из нор, ежи, змеи, но всю эту живность в округе быстро съели. Некоторые бродили у реки, протыкали рогатинами лягушек и ели их. Ели настолько самозабвенно, что высасывали мозги — травились и дохли прямо на реке. Вода в ней полнилась трупным ядом. У самых удачливых, уж не знаю как, в закромах отыскивались крохи жмыха. Бонзуки заменяли картофель. Всё это варили в чанах и заливали в себя.