ением масла, а часть — с маргарином. Ты пробовал их, одно за другим, и каждый раз должен был ответить, что туда добавлено, масло или маргарин. В то время маргарин был еще довольно редкой штукой, о нем не особенно имели понятие, а именно: думали, что он — увы — полезнее масла, а сам по себе он был отвратителен. Так они придумали, а игра заключалась в том, что если тебе казалось, что тост намазан маслом, ты нажимал красную кнопку, и наоборот, если ты распознавал маргарин, то нажимал синюю кнопку. Было довольно забавно. А я прекратила плакать. Несомненно. Перестала плакать. Не то чтобы в моей голове что-то изменилось, я продолжала ощущать на себе это горестное, пронизывающее изумление, от которого я никогда больше не освободилась бы, потому что когда ребенок обнаруживает некое место, и это его место, когда перед ним на мгновение сверкнет его Дом, и чувство Дома, и, в особенности, мысль о том, что такой существует, — этот Дом потом фактически навсегда становится омерзительным в конце концов. Оттуда не вернуться назад, я все еще была одной из тех, кто попал туда случайно, неся на себе тяжесть горестного, пронизывающего изумления, и потому всегда была более радостной и более грустной, чем другие, со всеми этими вещами, в то время как я бродила там, смеясь и плача. Однако в этом особенном случае я перестала плакать. Подействовало. Я ела печенье, нажимала кнопки, загоралась лампочка, и я больше не плакала. Мать была довольна, думая, что все позади, она не могла понять, но я-то все прекрасно понимала, знала, что ничего не прошло и больше не пройдет никогда, но тем не менее я не плакала, а играла в «масло-маргарин». Знаете, когда потом я снова испытала это на себе, такое ощущение… Кажется, с тех пор я не сделала ничего иного. Думая о другом, я нажимала синие и красные кнопки, пытаясь угадать. Игра на ловкость. Тебя заставляют делать это, чтобы отвлечься. Раз это действует, почему бы не воспользоваться? Между прочим, когда Салон Идеального Дома закрылся, в том же году фирма, производившая маргарин, сообщила, что в эту игру сыграли сто тридцать тысяч человек, а те, кто угадал все из шести тостов, составляют только восемь процентов от остальных. Они объявили это с определенной гордостью. Я думаю, что у меня был примерно такой же процент угаданного. Я хочу сказать, что если я думаю о том, как я там стояла, пытаясь угадать и нажимая красные и синие клавиши, эта жизнь, в которой я должна была угадать приблизительно восемь процентов, этот процент, как мне казалось, заслуживал похвалы. Я не горжусь этим. Но, должно быть, все происходит более-менее так. Я вижу именно так.
Шатци обернулась к Гульду, который не пропустил ни слова.
— Ну как?
— Мой отец не полковник.
— Неужели?
— Он генерал.
— Ну ладно, генерал. А все остальное?
— Если ты будешь двигаться в таком темпе, то закончишь тогда, когда мне уже не будет нужна гувернантка.
— Это верно. Дай-ка взглянуть.
Гульд передал ей список вопросов. Шатци просмотрела его и остановилась на вопросе со второго листка.
— Вот, это быстро. Читай…
— Тридцать первое. Может ли кандидатка рассказать в общих чертах о мечте всей своей жизни?
— Могу. Я мечтаю написать вестерн. Я начала писать его, когда мне было шесть лет, и рассчитываю не загнуться до того, как закончу.
— Voila [вот так — фр.].
С шести лет Шатци Шелл работала над вестерном. В ее жизни это было единственное, что приходилось ей по душе. Она обдумывала его постоянно. Когда ей в голову приходила стоящая мысль, она включала диктофон и наговаривала на пленку. У нее скопились сотни записанных кассет. Она утверждала, что это прекрасный вестерн.
4
Они убили Мами Джейн в январском номере. Рассказ назывался «Колея-киллер». Такие дела.
5
Эта история с вестерном, между прочим, произошла на самом деле. Шатци трудилась над ним несколько лет. Сначала она накапливала идеи, затем принялась заполнять тетрадки записями. Теперь она пользовалась диктофоном. Каждый раз она включала его и наговаривала что-то на пленку. У нее не было определенного метода, но она продвигалась вперед не останавливаясь. И вестерн рос. Начинался он песчаным облаком и закатом.
Обычное песчаное облако и закат ежевечерне клубились на ветру над землей и в небе, в то время как Мелисса Дольфин подметала улицу перед домом, вздымая клубы пыли, подметала с неразумным и бесполезным усердием. Но она спокойно и благодарно несла все свои шестьдесят три года. Ее сестра-близнец Джулия Дольфин, которая сейчас смотрела на нее, слонялась по веранде, укрываясь от сильного ветра: сквозь пыль она глядела на сестру, только она ее понимала.
Справа вдоль центральной улицы простирается городок. Слева ничего нет. По ту сторону изгороди еще не граница, а просто земля, которую считают бесполезной и отказываются думать о ней. Камни, и больше ничего. Когда умирает кто-нибудь из тех мест, говорят: сестры Дольфин видели, как его хоронят. Их дом самый последний. Говорят, что это край света.
Вот Мелисса Дольфин поднимает взгляд в никуда и с изумлением видит человеческую фигуру, еле различимую в закатных тучах песка, но медленно приближающуюся. Хотя в том направлении все только исчезает, иногда что-то скрывается из вида — кусты ежевики, животные, старик, бесполезные взгляды — но никогда ничего не появляется. Никого.
— Джулия… — тихо говорит Мелисса и оборачивается к сестре.
Джулия Дольфин стоит на веранде и сжимает в правой руке винчестер 1873 года выпуска с восьмиугольным стволом, калибра 44-40. Она смотрит на этого человека — медленно идущего со шляпой, надвинутой на глаза, в плаще до пят, он тащит что-то, лошадь, что-то, лошадь и еще что-то, платок защищает лицо от пыли. Джулия Дольфин поднимает ружье, деревянный приклад касается правого плеча, она наклоняет голову и прицеливается: мушка, человек.
— Да, Мелисса, — тихо отвечает она.
Целится прямо в грудь и стреляет.
Человек останавливается.
Поднимает голову.
Платок, который закрывал ему лицо, падает.
Джулия Дольфин смотрит на него. Перезаряжает ружье. Затем наклоняет голову и прицеливается: мушка, человек.
Целится в глаза и стреляет.
Пыль поглощает звук выстрела. Джулия Дольфин выбрасывает патрон из затвора: красный Морган, калибра 44-40. Продолжает стоять, смотрит.
Человек подходит к Мелиссе Дольфин, она неподвижно стоит посреди улицы. Он снимает шляпу.
— Клозинтаун?
— Смотря по обстоятельствам, — отвечает Мелисса Дольфин.
Именно так начинался вестерн Шатци Шелл.
6
— Я провожу тебя.
— Зачем?
— Хочу посмотреть на эту офигенную школу.
Они вышли вдвоем, до школы можно было доехать на автобусе или же дойти пешком. «Давай немножко пройдемся, а потом с удовольствием сядем в автобус». — «Ладно, только застегнись».
— Что ты сказала?
— Не знаю, Гульд, а что я сказала?
— Застегнись.
— Да ну?
— Чтоб я сдох.
— Ты все выдумал.
— Ты так сказала «застегнись», как будто ты моя мать.
— Ладно, пошли.
— Но ты это сказала.
— Кончай.
— Чтоб я сдох.
— И застегнись.
Улица спускалась под гору и была усыпана опавшими листьями, поэтому Гульд шел, волоча ноги, и его ботинки были похожи на двух кротов, которые роют туннель среди листьев, создавая шум, похожий на шум поджигаемой сигары, но многократно увеличенный. Желто-красный шум.
— Мой отец курит сигары.
— Да ну?
— Ему нравится.
— Я ему нравлюсь, Гульд.
— С чего ты взяла?
— По голосу, понимаешь?
— Правда?
— По голосу можно понять много чего.
— Например?
— Например, если ты слышишь красивый голос, очень красивый голос, красивый мужской голос…
— Ну?
— То можешь быть уверен, что этот мужик просто урод.
— Урод.
— Даже хуже, чем просто урод, он жутко безобразный, замызганный, я таких знаю, высокий, с жирными лапами, они у него все время потеют, всегда мокрые, представляешь?
— Бе-е.
— Что значит «бе-е»?
— Не знаю, мне не нравится пожимать руки, так что я не сильно разбираюсь в этом.
— Значит, ты вообще не любишь пожимать руки?
— Не-а. Это идиотизм.
— Ах вот как?
— У взрослых руки всегда слишком большие, они не чувствуют, что жмут руку именно мне, идиотство даже думать об этом, и никак этой гадости не избежать.
— Я один раз видела по телеку, как вручают Нобелевскую премию. Ну, такие сопли, все так элегантно одеты и без конца только и делают, что пожимают руки.
— Это совсем другое.
— Но мне это интересно. Расскажи мне, Гульд.
— Что именно?
— Как это они решили заставить тебя получить ее?
— Ничего они не решили.
— Ты получил ее — и все тут?
— Детям не дают Нобелевскую премию.
— Могли бы сделать исключение.
— Да брось ты.
— О'кей.
— …
— …
— …
— Ну ладно, как это произошло, Гульд?
— Никак, это просто глупость, я думаю, такая манера разговаривать.
— Странная манера.
— Тебе не нравится, а?
— Нет такого, что мне не нравится.
— Тебе не нравится.
— Мне просто кажется немножко странным, вот и все. Как это ты говоришь ребенку, что он получит Нобелевскую премию, он может быть умным и все что хочешь, но ты не знаешь, хочет ли он быть таким умным, он, пожалуй, и не хочет получить Нобелевскую премию, тем не менее, даже если он делает все для этого, зачем ему так говорят? Лучше было бы оставить его в покое, пусть делает то, что он должен делать, и тогда однажды утром он проснется и ему скажут: "Слышал по радио? Ты получил «Нобелевскую премию». Вот и все.
— Имей в виду, что мне никто не говорил…
— Все равно что сказать человеку, когда он умрет.
— …
— …
— …
— Я же только к примеру, Гульд.
— …
— Ну, брось, Гульд, я же только к примеру… Гульд, посмотри на меня.
— Ну что еще?
— Я же только к примеру.