Crime story № 7 — страница 41 из 46

При этом он мог смотреть в окно, в телевизор, в журнал или в Тюпину книжку, если Тюпа требовал, чтобы папа ему читал.

«Зачем мне на тебя смотреть, я и так знаю, что ты красивая!..»

В переводе на нормальный женский язык это означает – отстань от меня.

И Тата отставала. Приучила себя отставать…

Под ногами было скользко и как-то не слишком надежно, а Тата на каблуках, и теперь перед ней стоял практически неразрешимый вопрос – взять Олега под руку или не брать.

Не взять – можно животом плюхнуться в жидкую, размолотую ногами кашу.

Взять – не будет ли это слишком фамильярно и не подумает ли он чего!

Сорок лет – это прекрасный возраст женственности и осознания себя в этом мире. Тата решительно не могла понять, осознала она себя в своей женственности или пока еще нет.

По всей видимости, нет.

Тут – на мысли о женственности – она и поскользнулась, и Олег ее поддержал. Он поддержал ее совершенно естественно, и Тата сказала себе, что это нормально, не мог же он позволить ей плюхнуться! И руку свою на ее локте оставил тоже совершенно естественно, и Тата сказала себе, что это нормально, а вдруг она опять поскользнется!..

– Вы любите весну?

– А? Весну?

Она понятия не имела, любит весну или не любит. Как не имела понятия, любит ли она человечество в целом. Весной она любит весну, зимой любит зиму. Любит, чтоб на Новый год был снег, морозец и чтоб в Боженке на участке бенгальские огни втыкали в сугроб, и чтобы за нос щипало. В октябре любит запах дыма, опавших листьев, подмороженных яблок, которые, если надкусить, оставляют во рту холодный винный вкус. Летом любит, чтоб было жарко и чтоб можно было носить сандалии с открытыми пальцами – тогда виден красный лак на ногтях – и длинные льняные сарафаны, и чтоб теплый ветер непременно трепал подол! А весной…

Весной ей всегда тревожно, и ничего с этим нельзя поделать.

И сейчас ей тревожно от его руки, от его золотистых глаз, от того, что он рядом, такой высокий, незнакомо пахнущий, в распахнутой куртке!..

Зачем он спрашивает?.. И так все ясно.

– Я люблю Пасху, – сказала Тата, чтобы не отвечать про весну. – Мы всегда куличи печем. Это семейная традиция. Я как раз сейчас должна метаться по магазинам и покупать муку, изюм и масло. В куличи нужно очень много масла. И это очень долгая история – куличи, а я вместо этого, видите, с вами иду к вашему другу!

– Во-первых, я счастлив, что вы идете со мной к моему другу. А во-вторых, куличи можно и в булочной купить. Зачем вы их сами печете?

– В магазине? – переспросила Тата и засмеялась.

Покупать куличи в булочной казалось ей дикостью.

Бабушка Татьяна Львовна говаривала, что чем покупать кулич в магазине, лучше тогда совсем без него!..

Еще Татьяна Львовна говорила, что весь смысл кулича в том, что пекут его с любовью, с радостью, предвкушая еще большую пасхальную радость, а вовсе не в том, чтоб в какой-то определенный день весны взять да и съесть кусок сдобной булки! Ее можно и просто так в любой день съесть, без всякой Пасхи!

А еще Татьяна Львовна говорила, что даже в войну, в эвакуации, когда ничего невозможно было ни купить, ни достать, как-то ухитрялись, меняли на молоко, муку и масло последние вещички или немудреное прабабушкино золото, полученное в наследство, только куличи все равно пекли. И не было за годы войны ни одной Пасхи без кулича!

А еще Татьяна Львовна утверждала, что для этого тайного и многотрудного дела все женщины семьи должны собраться вместе, все должны поучаствовать и все должны думать о любви. И только в этом случае кулич получится такой, каким ему должно быть, – пышный, легкий, пропеченный, с глянцевыми спинками запекшихся изюминок на высокой золотистой маковке.

И все это она рассказала Олегу, радуясь тому, что он слушает так внимательно, с таким искренним интересом, и ей даже жалко стало, когда он вдруг придержал ее за руку и сказал:

– Мы пришли.

С жестяной крыши над крылечком потоком лилась вода, прямо на голый обмороженный куст, каждая веточка была в ледяном панцире. По трубе скатывались оттаявшие льдины, вылетали на тротуар и рассыпались под ногами, как осколки битого стекла. В окошках, забранных чугунными старинными решетками, горел уютный свет и двигались какие-то тени.

– Заходите, Тата. Там внизу тоже интересно, но мы сначала пойдем повыше.

Оставляя мокрые следы на чугунной ажурной лестнице, почему-то напомнившей Тате пьесу Островского, они поднялись на второй этаж.

Олег открыл дверь. Меланхолически прозвонил колокольчик, и они оказались в тесно заставленной комнатушке с высоким сводчатым потолком.

– Да, да! – прокричали откуда-то. – Я слышу!

На стенах висели светильники в виде купидонов и виноградных гроздьев. С потолка низвергались люстры таких размеров, что нижние тонкие стеклянные лепестки почти касались темного паркетного пола. Какие-то эскизы навалены кучей в углу, а на столе с потертой кожаной крышкой валялись свернутые в трубку рисунки, стоял старинный чернильный прибор – одной крышки не хватало, и из чернильницы торчали карандаши, – и ноутбук примостился рядышком, и допотопный черный телефон на стене.

Тата думала, что он тоже продается, но в этот момент он вдруг позвонил – громким, требовательным, залихватским звоном!

Здесь было удивительно тепло и пахло пылью, сухими цветами и, пожалуй, полиролью.

– Нравится? – тихонько спросил Олег.

Тата покивала. Глаза у нее горели.

Она стала разматывать шарф, и Олег тихонько взял его у нее из рук и положил рядом со своим рюкзаком на кожаный обшарпанный диван, стоявший при входе.

Телефон позвонил-позвонил и перестал.

– Я же сказал, иду! – нетерпеливо повторил тот же голос, и теперь Тата поняла, что он доносится откуда-то сверху. – Я здесь! И звонят, и звонят!.. И идут, и идут!..

Со стремянки, широко расставившей латунные ноги в дальнем конце этой необыкновенной комнаты, у самого окна, спустился лохматый молодой человек в очках. В руках у него был купидон, держащий свечной рожок.

– Ага, – сказал молодой человек с удовольствием, – вот это кто!..

– Привет, – поздоровался Олег. – Тата, познакомьтесь, это Игорь, мой приятель. Мы вместе в институте учились. А это Татьяна, моя… коллега. Мы просто гуляли и решили к тебе зайти. Нам ничего особенно не нужно, так что ты не обращай на нас внимания.

– Как же мне не обращать внимания, когда ты приводишь ко мне таких красивых женщин, – лохматый Игорь поклонился Тате. Свитер болтался и шевелился на нем, как будто снятый с человека примерно раза в два больше. – Да еще без предупреждения!

– Здравствуйте! – весело поздоровалась Тата.

Почему-то этому очкастому, отвесившему ей комплимент, она моментально поверила.

– Значит, вы гуляете? И просто так зашли? Ни за что не поверю! Наверняка не просто гуляете и не просто зашли! Скажите, прекрасная Татьяна, может быть, вам все-таки что-нибудь нужно? Может быть, вы художник и оформляете дом какого-нибудь нувориша, и вам понадобилось нечто особенное? И мой друг вспомнил обо мне, бедном хранителе старины и любителе всякого хлама, и привел вас сюда?

Он трепался как-то так, что Тата моментально простила ему и «прекрасную Татьяну», и подозрение в том, что она «художник».

– Смотрите, какой чудный купидончик! – И он жестом фокусника сунул к самому ее носу бронзовую фигурку. – Обратите внимание, как он лукав и в то же время мудр! Стрела купидона никого не поражает напрасно, не так ли, мой бедный друг? – Это было сказано Олегу. – Нет, что ни говорите, а модерн был лучшим из направлений в искусстве!

– А по-моему, нисколько он не мудр, – заметила развеселившаяся Тата и взяла купидона, оказавшегося на удивление тяжелым, из рук лохматого и очкастого. – Да и вообще это просто бронзовая поделка, и хороша она только тем, что отлили ее в девятисотом году!

– В девятьсот восьмом, – поправил лохматый с удовольствием, сложил на груди костлявые руки и подбодрил: – Продолжайте, продолжайте!

– Точно так же, как этот купидон, хороши кобальтовые чашки Ломоносовского завода из сервиза моей бабушки! Лет через пятьдесят о них будут говорить, что это произведение искусства украсит собой любую коллекцию! Художники-реалисты середины пятидесятых годов двадцатого века нашли свой способ выразить протест диктатуре – посмотрите, как глубок этот синий цвет! А какова золотая окантовка! Ее ширина составляет ровно семнадцать миллиметров, и что это, если не намек на пролетарскую революцию семнадцатого года?

– Браво! – одобрил лохматый и, обратившись к Олегу, добавил: – Не только красива, но и умна!..

И Тате это было приятно.

– Ну, хорошо же! – Лохматый взял у нее из рук купидона и сунул на заваленный всякой всячиной подоконник. – Шут с ними, с заводскими образчиками литья! А посмотрите вот на это! Вот про это вы никогда не сможете сказать, что это так же хорошо, как кобальтовые чашки вашей бабушки! Венецианское стекло, семнадцатый век. Подлинник, хотя, конечно, многое пришлось восстановить. – Он за руку подвел Тату к низвергающейся с потолка люстре. – Посмотрите, посмотрите! Тут ведь дело не в том, что цена ей – полмиллиона! А в том, как много она повидала на своем веку! Вы только представьте себе! Она висела в какой-то зале – судя по ее размерам, огромной зале. В каком-то доме – судя по ее богатству, в состоятельном доме! Под ней танцевали, принимали гостей, целовались, ссорились, мирились, на ее подвески капал воск многочисленных свечей! Под ней проходили лакеи, пробегали дети, проносили усопших!.. А теперь она здесь, у меня, и, видит бог, как мне не хочется с ней расставаться!

– Вы ее продаете?

– Я надеялся, что не продам так быстро, – сказал лохматый почти печально. – Но покупатель уже есть, так что…

И он махнул рукой, словно сожалея о том, что получит полмиллиона за свою необыкновенную люстру.

В каморке лохматого они пробыли долго, при этом хозяин то и дело обращался к ним обоим сразу, как бы объединяя их, и на Ордынку Тата с Олегом вышли гораздо более близкими людьми, чем вошли в магазин.