Разделение софистов и последователей Сократа было в значительной мере классовым. Платон принадлежал к аристократии и презирал странствующих учителей, которые всегда готовы были наняться к представителям развивающегося среднего класса нуворишей. Этот класс состоял из торговцев и ремесленников, которые благодаря новоприобретенным богатствам могли покупать оружие, а пройдя службу в пехоте – и политическую власть. Они стремились занять место прежней знати, и для этого им нужно было учиться произнесению убедительных речей в общественном собрании. Софисты за деньги брались прививать им необходимые навыки риторики. «О софистах, – писал И. Ф. Стоун, – в сочинениях Платона говорится с высокомерным презрением, ведь они брали плату. Поколения учителей-традиционалистов безоговорочно вторили ему, хотя не многие из них могли позволить себе учить бесплатно». Впрочем, не все софисты пользовались полученным гонораром. Были и те, кто раздавал деньги бедным ученикам, а некоторые, напротив, отказывались учить тех, кто казался им безнадежным. И все-таки за звонкую монету они, как правило, соглашались наставлять практически кого угодно и потому, по утверждению Ксенофонта, лишили себя мыслительной свободы и сделались рабами своих нанимателей[113].
Надо сказать, что Сократ и его последователи осуждают не всех софистов прошлого и настоящего, а лишь своих современников. Против них выдвигались не только аргументы общественного и философского содержания, но также обвинения в искажении истины. Ксенофонт высказался так: «Я изумлен тем, что люди, зовущиеся софистами, утверждают сегодня, будто часто вели молодых к добродетели, хотя на деле поступали наоборот. <…> Они прививали им ловкость в обращении со словами, но не с мыслями»[114].
Софистов также критиковали за их утрированные манеры и напускную многозначительность. Во II веке н. э. восхищавшийся ими Филострат с Лемноса, автор апологетического труда «Жизнеописания софистов», настаивал, что истинный софист может держать речь только в месте, приличествующем его статусу: для этого подходит храм, или театр, или даже собрание, а также иное место, «достойное величавой аудитории». За мимикой и жестами надлежало тщательно следить. Лица софистов должны были выражать бодрость и уверенность, но также и серьезность, взгляду полагалось оставаться спокойным и проницательным, хотя выражение могло меняться в зависимости от темы выступления. В минуты наибольшего напряжения софист мог расхаживать взад-вперед, раскачиваться из стороны в сторону, ударять себя по бокам и возбужденно встряхивать головой. Софисту следовало быть предельно опрятным и пользоваться тончайшими благовониями; полагалось ухаживать за бородой, изысканно ее завивать, со вкусом подбирать одежды. Представитель предыдущего поколения Лукиан Самосатский в своем сатирическом опусе «Учитель красноречия» дает софисту совет: «Платье должно быть у тебя цветистое или белое, из тонкой, тарентской выделки, ткани, чтоб сквозь нее просвечивало тело; на ногах – аттические женские полусапожки с вырезом или сикионские башмачки, бросающиеся в глаза своим белым войлоком. Пусть за тобой следует толпа народу, – непременно держи книжку в руке»[115].
Сократ, при всей своей вере в справедливость и истину, не верил в людское равенство. Софисты (притом что опрометчиво приписывать единую точку зрения всем собравшимся под знаком софистики) в него верили. Некоторые, как Алкидамант, дошли до того, что поставили под сомнение институт рабства – этого не делали ни Сократ, ни его ученики, равно как не оспаривали они и то, что право на власть должно принадлежать избранным просвещенным умам. Гиппий, напротив, исповедовал своего рода космополитизм, идею всеобщей солидарности, оправдывавшую даже противостояние государственному праву во имя упрочения связей между людьми. На его представления могла повлиять атмосфера терпимости к чужеземным культам, практиковавшимся в Дельфах: в результате в эпоху Александра греки и «варвары» смешались, а греческий полис, дорогой сердцу Платона, распался[116]. Для Гиппия законы, ссохраняемые только по традиции, лишены значимости, ведь они противоречивы и допускают неправомерные деяния; впрочем, законы природы, будучи всеобщими, со временем могут стать законами демократической политической жизни. Гиппий защищал неписаные законы вместо писаных и выступал за благоденствие индивида в благоденствующей общине. Читая «Государство» Платона, который ни одно из существующих и рассматриваемых государственных устройств в итоге не назовет идеальным, понимаешь, что Сократ (платоновский Сократ) верит в общество, управляемое не демократическими законами, а философствующими тиранами, с детства обученными быть «мудрыми и достойными»[117].
Периклу, жившему за полвека до Платона и Гиппия, понадобился совсем короткий срок, чтобы почти чудесным образом создать в Афинах атмосферу политической и интеллектуальной свободы, а также эффективную систему управления: даже план возведения новых сооружений на Акрополе, по его замыслу, был ответной мерой на рост численности незанятого населения. После ухода Перикла каждый афинский гражданин мог рассчитывать на то, что его голос при ведении государственных дел будет учтен, если сам он окажется достаточно искусен в риторике и логике. Подобное идеальное общество привлекало граждан других полисов: одни бежали от тирании, другие искали применение своим талантам, третьи хотели свободно и с выгодой для себя торговать. Среди иммигрантов были и софисты. В отличие от Афин, Спарта под предлогом сохранения моральных устоев и государственных тайн систематически изгоняла жителей-чужеземцев из своих пределов. Афинам же спартанская ксенофобия никогда не была присуща, хотя афинян точно так же могли изгнать и даже приговаривали к смерти тех, кто противился афинскому образу жизни, – например, Сократа.
В диалоге «Протагор», который написан Платоном в середине жизни, софист, носящий это имя, критик Гиппия и друг Перикла, восхищенный установленными им порядками, пересказывает Сократу миф, чтобы иллюстрировать свою концепцию действенной политической системы. Объясняя, как запальчивые по натуре граждане научились мирно уживаться, Протагор говорит, что во времена, когда постоянные раздоры угрожали погубить весь человеческий род, Зевс отправил на землю Гермеса с двумя дарами, благодаря которым люди получали шанс жить вместе в относительной гармонии: это aidos, или чувство стыда, которое испытывает предатель на поле боя, и dike, чувство справедливости и уважение к правам других. Вместе они составляют сущность искусства политики. Гермес спросил, наделять ли ему этими дарами лишь избранных – тех, кто уже освоил другие искусства, – или же искусство политики должно быть даровано всем. «Всем, – сказал Зевс, – пусть все будут к ним причастны; не бывать государствам, если только немногие будут этим владеть». Сократ оставляет рассказ Протагора без ответа. Он саркастически называет миф «речью, достойной [софиста]» и меняет предмет беседы, дабы выспросить Протагора о том, считает ли он, что можно научить добродетели. Вопрос о демократии Сократом не ставится в принципе. Как и не рассматривается смысл понятия добродетели – предполагаемого предмета диалога[118].
Если участники дискуссии в «Протагоре» уходят от разговора о добродетели как таковой, то «Гиппий меньший» – это диалог, в котором идет поиск определения правдивого человека, но не рассматривается вопрос, что вбирает в себя истина. Гиппий заканчивает рассказ, посвященный поэтам, и прежде всего – Гомеру. Один из слушателей спрашивает Сократа, выскажется ли он о столь впечатляющей речи, похвалит ли ее, возразит ли? Сократ признается, что у него возникли некоторые вопросы, и, с подозрительной кротостью обращаясь к Гиппию, говорит, будто ему ясно, отчего Гомер назвал Ахилла самым доблестным из людей, а Нестора – мудрейшим, но он не может понять, отчего Одиссей назван хитроумным. Разве Ахилл у Гомера не хитроумный? Гиппий отвечает, что это не так, и цитирует слова Гомера, из которых следует, что Ахилл, наоборот, честнейший простак. «Вот теперь, Гиппий, – отвечает Сократ, – я, кажется, понимаю, что ты говоришь: ясно, что многоликого ты почитаешь лживым»[119]. Завязывается спор о том, что лучше – быть лживым по умыслу или неумышленно. Сократ вынуждает Гиппия признать, что борец, падающий с умыслом, лучше того, кто делает это невольно, а певец, фальшивящий умышленно, лучше того, у которого напрочь нет слуха. Финал представляет собой непревзойденный образчик софистики:
Сократ: Ведь чинить несправедливость – значит поступать плохо, а не чинить ее – хорошо?
Гиппий: Да.
Сократ: Итак, более способная и достойная душа, когда она чинит несправедливость, чинит ее добровольно, а недостойная душа – невольно?
Гиппий: Это очевидно.
Сократ: И достойный человек – это тот, кто имеет достойную душу, скверный же человек имеет душу недостойную?
Гиппий: Да.
Сократ: Итак, достойному человеку свойственно чинить несправедливость добровольно, а недостойному – невольно, коль скоро достойный человек имеет достойную душу?
Гиппий: Да ведь он же ее имеет.
Сократ: Следовательно, Гиппий, тот, кто добровольно погрешает и чинит постыдную несправедливость – если только такой человек существует, – будет не кем иным, как человеком достойным.
Но Гиппий не готов следовать ходу рассуждений Сократа. Им овладевает сила, превосходящая веру в логику, так что он не делает следующий роковой шаг вслед за витиеватыми сократовскими аргументами и отвергает то, что в его представлении не только коварно, но и, хуже того, абсурдно. «Трудно мне, Сократ, согласиться с тобою в этом», – искренне говорит софист