Curiositas. Любопытство — страница 22 из 65


Французский ученый Марк-Ален Уакнен предположил, что компоновку Талмуда подсказала Бомбергу топография самой Венеции; можно также сказать, что свою роль сыграло и местоположение гетто – иудейская сердцевина города, в свою очередь зажатого между сушей и морем; рамка в рамке внутри еще одной рамки. Не прошло и десяти лет после кончины Абрабанеля, когда 29 марта 1516 года венецианским евреям впервые было приказано не выходить за стены гетто. А чтобы они «не бродили по ночам», ворота двух проездов запирала специально выставленная стража, причем жалованье ей обязана была выплачивать сама община. Искусственная изоляция заметна уже на плане-перспективе Венеции, напечатанном в 1500 году Якопо де Барбари: гетто на нем ограничено каналами и рядами строений, подобно острову-тексту в центре страницы с примечаниями[183].

Как любой гость Венеции, Бомберг, несомненно, был впечатлен ее мозаичной спиралевидной структурой. Навеяна ли идея городом как таковым, с его паутиной каналов и островов, или же замкнутостью гетто, напоминающего микромир в более масштабном городском ландшафте, кажется, что вольно или невольно воображение печатника отобразило на бумаге лабиринтообразные очертания места, где он поселился. Стоит повернуть план Венеции, на котором изображено гетто, вертикально, и, словно видение во сне, возникает подобие страницы Талмуда с его свободными полями, искривленными или изломанными линиями. Отголоски уникального, ирреального полиса, который открывается каждому вновь прибывшему, наполняет книгу, наравне с городом трактующую Божественное творение: Талмуд раскрывает смысл Торы, становясь зеркальным отражением Венеции, раскрывающей смысл книги природы. Талмуд окружает учеными толкованиями слово, дарованное Моисею для народа его, – и так же огненно-воздушная Венеция окружена божественными землей и водой, которые заставляют мерцать ее пламенеющие дворцы, парящие между сушей и морем, под ответное дыхание восхищенного чтеца.

Г. К. Честертон однажды заметил, что Бог «достаточно силен» для однообразия. «Наверное, Он каждое утро говорит „еще!“ солнцу и каждый вечер – месяцу»[184]. В масштабе звезд и вселенной Божественная книга остается одновременно неповторимой и повторяющейся, и мы, примечания в ней, стараемся держаться первоисточника; так что если незримое и уникальное сердце Венеции вовеки будет обрамлено какофонией комментариев – географических и архитектурных, поэтических и художественных, политических и философских, то Талмуд (благодаря изобретению Гуттенберга) воспроизводит свой традиционный шлейф комментариев снова и снова, в новых и новых печатных экземплярах, в рисунке каждой страницы. А поскольку случайным этот рисунок не бывает, то и план Венеции, и компоновка Талмуда позволяют читателям поверять этой картографией интуицию своего ума и культурную память.

Каждый гость Венеции знает, что карты здесь бесполезны. Только постоянное соприкосновение с ее тротуарами и мостами, только ее campi[185] и мерцающие фасады, Арсенал, охраняемый каменными львами из различных эпох, – львами, которых наверняка видел Данте, – позволяют хоть в малой степени познать ее меандрическую целостность. Когда начинаешь постигать Венецию, погружаешься в нее до самозабвения: так же романтики говорили о самозабвенном погружении в книгу. Истинных знатоков Венеции можно вести по ней с завязанными глазами: они всегда скажут, где находятся, – узна́ют наощупь, по запахам или звукам, мысленным взором прочитывая город со всеми его изгибами и поворотами.

Талмуд тоже «не картографичен», и все же верный и мудрый читатель будет знать, что расположено на каждой странице, – в силу привычки или заучив их все наизусть. В иешиве существует испытание, которое называется Shas Pollak (Shas – сокращенное название «Талмуда» на иврите, от «шеша седарим», «шесть разделов»; Pollak – «польский»): Талмуд открывают наугад и кладут булавку на любое слово. Чтец, который проходит испытание, должен назвать слово, находящееся на том же месте на любой другой странице. После этого книгу протыкают булавкой до указанной страницы. Если это истинный книжник и «изучал Талмуд самозабвенно», а потому способен мысленно увидеть весь текст, ответ будет правильным. Призванный чтец Талмуда всегда знает, где окажется[186].

В XIII веке святой Бонавентура писал, что после того, как Бог создал мир в Слове, он увидел, что слово, запечатленное на странице, мертво, а «потому счел, что другая книга должна озарить первую и показать смысл вещей». Вывод Бонавентуры таков: «Святое Писание отображает сходства, свойства и смысл вещей в том виде, в каком они вписаны в Книгу Мироздания»[187]. Для Бонавентуры, как и для талмудистов, одна книга (Библия) есть источник, с которым возможно чтение другой (книги мироздания), и обе они содержат в сущности один текст. Комментарии к Талмуду продолжают копирование этого текста, проясняя и расширяя его суть, и образуют со временем наслоения толкований: получается, что книга мироздания – это большой и непрерывно обновляющийся палимпсест. Таким образом, читательский импульс имеет два направления: внутрь, к единому основополагающему тексту в попытке его постичь, и во вне, к грядущим поколениям читателей, у которых будет совершенно новый, свой собственный текст, и он без конца будет накладываться на все, что было накоплено ранее.

Видимо, не признавая такие напластования своим обновленным лицом, Венеция также существует в точке, где встречаются два читательских импульса. С одной стороны, не многие города могут похвастаться неповторимостью собственной мифологии и истории. Венеция с первого взгляда требует пристального внимания к своим фантастическим истокам, воплощены ли они на суше или в воде, в камнях или в чьих-либо деяниях; требует, чтобы чужестранец при каждом шаге оглядывался в далекое прошлое, когда спускается вдоль каналов вниз, к ее легендарным началам. С другой стороны, именно в череде исторических трактовок Венеция стремится обрести себя и свое настоящее, отвергая все новые толкования (какими бы вразумительными на первый взгляд они ни казались), видя в них повтор, банальность, общее место и требуя еще. Удовлетворенность – это не про нее. Она толкает читателя одновременно в разные стороны – туда, где лежат умозрительный город, описанный в исторических книгах, и город воображаемый, существующий в рассказах и живописи; но слишком часто при этом сама Венеция исчезает – а с ней и весь мир.

История о том, как венецианские фанатики похитили мощи святого Марка из его гробницы в Александрии в 828 году, хорошо известна. В результате этой furta sacra, или «богоугодного хищения», святой Марк и его лев сменили в качестве покровителей города святого Феодора с драконом, хотя оба святых вполне дружески парят сего-дня над площадью Святого Марка. Нередко с открытой книгой, знаменующей благоденствие, но в иные времена книга закрыта, и это означает, что идет война; часто появляются меч или нимб; а ученый лев постоянно меняет или облагораживает свой символический облик. Символика, впрочем, в прошлом вызывала вопросы, но ви́дение остается популярным[188].

Маймонид в своем труде «Hilkhot Talmud Torah» («Законы изучения Торы») пишет о том, что «время изучения должно разделяться на три части: одна треть отводится письменной Торе, еще одна треть – устной, а оставшаяся часть – размышлениям, умозаключениям из отдельных посылок, выведению одних смыслов из других, сравнению различных явлений, суждению о правилах, по которым должна изучаться Тора, пока читающий не осознает, что Тора – основа порядка, и таким образом научится отличать недозволенное от позволительного в учении, усваиваемом на слух. Это и именуют Талмудом». В понимании Маймонида школяр, проникшийся мудростью, может не предаваться более чтению письменной Торы (словам пророков) или слушанию устной (ученым пояснениям), а посвятить себя исключительно ученым занятиям «в меру своего разума и зрелости мышления», влекомый собственной пытливостью[189].

Львом Конельяно в Венеции, безусловно, никого не удивишь. Барельефы и горельефы, горгульи, флаги, гербы, украшения фонтанов, мозаики, витражные окна, капители, колодцы, стенные проемы, замковые камни, отдельные скульптуры вроде тех, что выстроились перед Арсеналом, живопись в каждом музее: едва ли найдется в городе нечто, не терпящее соседства со львом. Его можно увидеть andante[190] – при этом он смотрит на зрителя или в сторону; иногда он сидит, как ручной послушный зверь; от него, как от Чеширского кота, может остаться одна улыбка, или, напротив, он втискивается всем своим мускулистым туловищем в пышную золоченую раму; его силуэт – на оттисках с парадными экслибрисами или в пластмассовых шарах «made in China» с искусственным снегом – венецианского льва можно встретить всюду. Предстает ли он в естественном для него зверином обличье или фигурально напоминает о себе в различных атрибутах и антураже, каждый раз лев святого Марка – это нечто большее, чем преподносится в любой отдельно взятой трактовке. Оказавшись между двумя Божественными книгами, так же как лев Конельяно – между святыми, житие которых проходит в деяниях или в созерцании, почти неприметный всадник всматривается в величественный пейзаж, который простирается дальше зримых атрибутов чтения – книги и мира. Как будто художник, интуитивно понимая, что нет на свете книг, исчерпывающих все вопросы (как отважился утверждать Маймонид), изобразил на полотне некую третейскую фигуру – символ, соответствующий связующему началу у Абулафии.

Тридцать первый псалом наставляет: «Не будьте как конь, как лошак несмысленный, которых челюсти нужно обуздывать уздою и удилами» (Пс 31, 9). В тридцать втором псалме добавлено: «Ненадежен конь для спасения, не избавит великою силою своею» (Пс 32, 17). Укрощая невежественную тварь, зная, что она не защитит в трудный час, и направляя ее «великую силу» на свершение неизменной и ясной цели, всадник на полотне Конельяно не подчинен суровости Писания и глосс: он создает новый пейзаж из еще не записанных фраз, рожденных памятью и мыслью, – создает текст, который волен сам изменяться и преображаться так же, как страницы с заученными словами и весь мир перелистываются или комментируются пытливым воображением. Исследуя город или книгу, находясь между дольним миром и Божественным Словом, будь то изреченным или начертанным, всадник знает, что ему дана свобода в поиске того, что должно быть