Curiositas. Любопытство — страница 25 из 65

[206].

В Книге Бытия говорится: «И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город» (11, 5–8). Изложение ветхозаветных событий подразумевает, что строители Вавилонской башни знали свое дело, раз уж сам Господь спустился с небес полюбоваться на их труд. Незавершенная башня, как пишут толкователи Талмуда, была разрушена. Треть поглотила земля, еще треть уничтожил огонь, а последняя треть осталась стоять в руинах, на которые было наложено проклятие: любой, кто проходил мимо, забывал все, что когда-либо знал[207].

Представление об изначально едином, общем для всех языке, который распался на множество других, символически связано с современными теориями происхождения нашей способности к вербальному общению. Согласно одной из них (теории «первичности жеста» – в отличие от теории «первичности речи»), мы – подражательные создания: не случайно сложная имитация выполняемых руками действий (например, ударов молотком, если мы хотим попросить, чтобы нам передали инструмент) претерпела у нас эволюцию от пантомимической жестикуляции к ранним формам языка жестов. Эти протознаки, в свою очередь, перешли в проторечь, а сочетание имитирующих жестов и высказываний породило протоязыки, обеспечившие переход от форм общения наших древних предков к первым оформившимся языкам, на которых говорили люди. Теория первичности жеста утверждает, что человек (в отличие от других живых существ) владеет языком, потому что «человеческий мозг подготовлен к восприятию языка в том смысле, что обычный ребенок способен его выучить – усвоить бесконечный словарь, связанный с синтаксисом, обеспечивающим иерархию лексических комбинаций в структурах более высокого уровня, которые при необходимости свободно выражают новый смысл; потомству других видов это недоступно. Ведь люди способны не только выучить существующий язык, но и активно участвовать в формировании новых»[208].

Мозг шимпанзе, чья ДНК на 98,8 процента совпадает с человеческой, отличается от мозга человека не только объемом, но также диапазоном восприятия и степенью участия каждого из его отделов в межнейронных связях и в различных аспектах мозговой деятельности. Шимпанзе может научиться понимать отдельные произносимые слова, но все попытки научить их говорить оканчивались неудачей: у них (как и у других приматов) отсутствуют нейронные механизмы, управляющие голосовым аппаратом. Впрочем, ловкость конечностей помогает им овладевать языком жестов, а также символическим визуальным языком, состоящим из так называемых лексиграмм, – методом чтения и письма, принцип которого «схож с перестановкой магнитных букв на двери холодильника». Карликовый шимпанзе, или бонобо, по кличке Канзи оказался способен освоить 256 таких лексиграмм и строить из них новые комбинации. И все же, несмотря на совершенство таких комбинаций, их построение не является аналогом владения и пользования синтаксисом: ученые приравнивают выдающиеся способности Канзи к уровню развития двухлетнего ребенка, находящегося в обычной языковой среде, – и не более[209]. Возникает вопрос: каким же опытом, пусть даже элементарным, но отличным от опыта ребенка, делится с нами бонобо вроде Канзи? Какой опыт, почерпнутый в окружающем мире, он пытается передать?

В апреле 1917 года Франц Кафка отправил своему другу Максу Броду цикл рассказов; один из них назывался «Отчет для Академии». Он написан от первого лица, причем рассказчик – обезьяна, доставленная с Золотого Берега, где и была поймана, и благодаря успешному обучению превратившаяся в подобие человека; ее языковой диапазон распространяется от условных жестов (к примеру, рукопожатия как «знака открытости») до речи. «Когда надо, хочешь не хочешь, а приходится учиться», – поясняет обезьяна членам Академии. Но несмотря на то что примат способен четко и ясно изложить подробности своего пятилетнего обучения, он все равно знает, что в слова облекается не обезьяний опыт, а восприятие пережитых событий человеческой стороной его «я». «Мои тогдашние обезьяньи переживания я могу передать сейчас только человеческим языком, – сообщает он заинтересованной аудитории, – и значит, не совсем точно». Кафка интуитивно понимал, что если мозг обезьяны биологически не «приспособлен» к языку наравне с мозгом человека, то при любых попытках преобразовать его в «приспособленный» человеческий мозг – в художественном, символическом и даже, можно сказать, в медицинском смысле (как в мире будущего у доктора Моро) – передача вербализованной картины мира глазами животного будет невозможна, так же как человеческий мозг не способен объять мир Божественный (в дантовском представлении) и изобразить его средствами человеческого языка[210]. И в том и в другом случае картина будет искажена.

«Пречеловеченье вместить в слова / Нельзя», – так Данте говорит об увиденном в Раю, и с ним соглашается Фома Аквинский. «Способность видеть Бога принадлежит тварному интеллекту не в силу его природы, но благодаря свету славы, который приводит интеллект в состояние некоей обоженности (in quadam deiformitate)»[211]. Иными словами, высшая благодать может «приспособить» человеческий мозг к Божественному Слову, как процесс учения «приспособил» мозг обезьяны к человеческому языку у Кафки. Впрочем, как бы то ни было, изначальный опыт неизбежно утрачивается при попытке словесно его передать.

Переход от протоязыков к языкам, на которых мы говорим сегодня, мог осуществляться через фазу фрагментарных условных словесных выражений или коммуникативных жестов – так же как высказывание разделялось на составляющие, а сложные жесты – на более простые жестикуляторные знаки. Так, согласно этой теории, высказывание «камень, которым мы можем разбить этот кокос» со временем распадется на звуки, означающие «камень», «разбить» и «кокос»; парадоксальное допущение: проще предположить, что сначала появились отдельные слова, а уже потом – составленная из них фраза (быть может, идею подсказала состоявшая всего из одного слова речь персонажа Джонни Вайсмюллера в ранних фильмах о Тарзане).

Теории первичности жеста – лишь несколько десятилетий. Более пятнадцати веков назад в Индии писавший на санскрите поэт и религиозный мыслитель Бхартрихари изложил теорию языка, отчасти предвосхитившую современные изыскания. О жизни Бхартрихари известно не много. Даже даты рождения и смерти вызывают сомнения: принято считать, что он родился около 450 года н. э. и прожил примерно шестьдесят лет. Рассказов о нем существует множество. Если верить одному из них, он был царем и, подобно царю Шахрияру в «Сказках 1001 ночи», узнав о неверности одной из своих наложниц, отказался от власти и отправился странствовать по миру. По другой версии, жрец-брахман преподнес ему плод бессмертия; Бхартрихари вручил его в знак любви своей супруге-царице, которая, в свою очередь, подарила плод своему любовнику, а тот – наложнице Бхартрихари, и в итоге дар снова вернулся к нему. Поняв, что произошло, Бхартрихари удалился в лес и написал поэму, которую завершают следующие слова:

Будь проклята она, будь проклят он,

$$$$$будь проклят бог любви,

И та, другая дева, и я сам![212]

Слава о Бхартрихари-философе вскоре достигла и других культур. Чуть более столетия после его смерти Ицзин, китайский мыслитель и странствующий монах, веривший, что его родина представляет собой общественный идеал (и спрашивавший: «Во всей Индии найдется ли тот, кто не познал восхищения Китаем?»), цитирует Бхартрихари как одного из светочей мировой культуры[213]. Очевидно, под влиянием собственных убеждений И Цзин ошибочно изображает Бхартрихари поборником буддистской веры. На самом деле воззрения Бхартрихари восходят к священным санскритским текстам, к Ведам (на санскрите это слово означает «знание»), которые, как считалось, были ниспосланы некоторым мыслителям самим Богом, а затем из уст в уста передавались следующим поколениям. Веды состоят из четырех текстов, написанных в Индии более тысячи лет назад, ориентировочно между 1200 и 200 годом до н. э.: это «Ригведа, или Книга гимнов», «Самаведа, или Книга песнопений», «Ядждурведа, или Книга жертвенных изречений», и более поздняя «Атхарваведа, или Книга заклинаний». Каждая Веда, в свою очередь, делится на три части; третья, упанишады, – это философские трактаты о природе мироздания, о природе индивида и об отношениях между ними[214]. Отправным для всех Вед является представление о том, что любая душа тождественна Брахману, священному началу, которое наполняет реальность и равноценно ей. «Брахман – просторный Океан Бытия, – сказано в упанишадах, – и проявляются на нем бесчисленные ряби и волны. От самой малой частицы до дэвы, или ангела, все есть порождение безбрежного океана, Брахмана, неиссякаемого источника жизни. Нет такой явленной жизни, чтобы источнику этому не была подвластна, как нет волны, даже самой могучей, которая неподвластна была бы океану». Ральф Уолдо Эмерсон так выразил эту идею для западного читателя в поэме «Брама»:

Меня отринувший почто меня отринул?

Я – крылья. Кто со мной – воспрянет к небесам.

Я тот, кому Господь сомненья в сердце кинул.

Сомненья те – я сам[215]