«яд», ведь она «начиталась всяких прелестных историй о том, как дети сгорали живьем или попадали на съедение диким зверям, – и все эти неприятности происходили с ними потому, что они не желали соблюдать простейших правил, которым обучали их друзья». Алиса куда благоразумнее принца датского и его родни[248].
Впрочем, как и Гамлет, застрявшая в доме Белого Кролика Алиса должна была задаться вопросом, сможет ли она уместиться в ореховой скорлупе, однако ее это попросту не волнует – как если бы она была королем (или королевой) безграничных владений: ей нужен титул, и в Зазеркалье она всеми силами стремится заполучить заветную корону. Выросшая скорее в строгих принципах викторианства, чем в елизаветинской вольности, Алиса верит в порядок и традиции, у нее нет времени, чтобы роптать или топтаться на месте. В ходе своих приключений, как хорошо воспитанный ребенок, на все неразумное Алиса отвечает простой логикой. Условность (искусственное построение реальности) противопоставляется фантазии (реальности естественной). Алиса интуитивно понимает, что с помощью логики мы придаем осмысленность бессмыслице, обнаруживаем ее скрытые законы, и беспощадно пользуется этим – даже со старшими, будь то Герцогиня или Шляпник. А когда аргументы не помогают, она, по крайней мере, добивается, чтобы абсурдность ситуации стала очевидной. Когда Червонная Королева требует вынести сначала приговор, а уже потом – вердикт присяжных, Алиса совершенно справедливо заявляет: «Чепуха!» И это единственный ответ, которого чаще всего заслуживает в нашем мире глупость[249].
Правда, в конце путешествия Алиса так и не находит ответов, ей остается лишь открытый вопрос. Как под землей, так и позже, в Зазеркалье, ее будет мучить мысль, что она не та, кем себя считает, или, точнее, перестает быть собой, и потому ей не избежать пугающего вопроса Гусеницы: «Ты кто такая?» «Сейчас, право, не знаю, сударыня, – отвечала Алиса робко. – Я знаю, кем я была сегодня утром, когда проснулась, но с тех пор я уже несколько раз менялась». Строгая Гусеница просит пояснить, что имелось в виду. «Боюсь, что не сумею, – говорит Алиса и добавляет: – Я и сама ничего не понимаю». В качестве проверки Гусеница просит рассказать что-нибудь наизусть, но слова получаются «совсем другими». И Алисе, и Гусенице известно, что мы – это то, что мы помним, ведь воспоминания – это наша биография, они хранят наше представление о себе[250].
Ожидая, когда содержимое пузырька с надписью «ВЫПЕЙ МЕНЯ» закончит действовать, Алиса задумывается о том, что может так и вовсе исчезнуть. «Сгорю как свечка! Интересно, какая я тогда буду?» Ответ дадут в книге о Зазеркалье Траляля и Труляля, указывая на спящего под деревом Черного Короля. «Как по-твоему, кто ему снится?» – спрашивает Траляля. Алиса понимает, что сказать этого не может никто. «Ему снишься ты!» – восклицает Траляля. «Если б он не видел тебя во сне, где бы, интересно, ты была?» «Там, где я и есть, конечно», – уверенно отвечает Алиса. «А вот и ошибаешься! – возразил с презрением Траляля. – Тебя бы тогда вообще нигде не было! Ты просто снишься ему во сне»[251].
Алиса задумывается: уж не Ада ли она, или Мейбл (но растерянно рассуждает: «Она это она, а я это я»); Белый Кролик принимает ее за некую Мэри-Энн; Горлица решает, что она змея; говорящие цветы считают ее таким же цветком; Единорог видит в Алисе сказочное чудище и предлагает ей поверить в него, чтобы он поверил в нее. Получается, что наше «я» зависит от того, что думают другие. Мы всматриваемся в экраны наших электронных гаджетов так же напряженно и пристально, как Нарцисс в воды пруда, рассчитывая, что наше «я» воссоздастся или утвердится не через окружающий мир и не в работе, происходящей внутри нас, а посредством бессмысленных зачастую посланий от тех, кто виртуально признаёт, что мы существуем, и чье существование признаём мы. А когда мы умираем, эти мимолетные контакты изучаются как ключи, помогающие понять, кем мы были; сбывается то, что описал в короткой притче Оскар Уайльд:
Когда умер Нарцисс, разлившийся ручей его радости превратился из чаши сладких вод в чашу соленых слез, и Ореады пришли, плача, из лесов, чтобы петь над ручьем и тем подать ему отраду.
И когда они увидели, что ручей превратился из чаши сладких вод в чашу соленых слез, они распустили свои зеленые косы, и восклицали над ручьем, и говорили:
– Мы не дивимся твоей печали о Нарциссе, – так прекрасен был он.
– Разве был Нарцисс прекрасен? – спросил ручей.
– Кто может знать это лучше тебя? – отвечали Ореады. – Он проходил мимо нас, к тебе же стремился, и лежал на твоих берегах, и смотрел на тебя, и в зеркале твоих вод видел зеркало своей красоты.
И ручей отвечал:
– Нарцисс любим был мною за то, что он лежал на моих берегах, и смотрел на меня, и зеркало его очей было всегда зеркалом моей красоты[252].
Алиса понимает, что определить для себя, кто она есть, можно разными способами. Попав в кроличью нору, она задается вопросом, кто же она на самом деле, и не намерена выбирать «я», которое ей не нравится. «Пусть тогда попробуют, придут сюда за мной! Свесят головы вниз, станут звать: «Подымайся, милочка, к нам». А я на них только посмотрю и отвечу: «Скажите мне сначала, кто я! Если мне это понравится, я поднимусь, а если нет – останусь здесь, пока не превращусь в кого-нибудь другого!»[253] Если в происходящем не видно смысла, то Алиса должна быть уверена, что, со своей стороны, делает осмысленный выбор (выбирает «я», которое этот смысл выразит). Она как будто повторяет слова Юнга: «Я должен сообщить свой ответ, чтобы не зависеть от ответа внешнего мира». Алисе самой приходится задавать вопрос Гусеницы.
И все же, несмотря на кажущуюся ненормальность, окружающий мир, как и Страна чудес, дразнят нас мыслью, что в происходящем есть смысл и, если внимательно приглядеться, за всей «чепухой» можно найти то, что его объяснит. Поразительно, насколько подробно и связно описаны приключения Алисы, и мы, читатели, все более явно ощущаем этот неуловимый смысл в окружающем абсурде. Вся книга в целом оставляет такое же впечатление, как дзен-буддистский коан или греческий парадокс: это нечто осмысленное и в то же время необъяснимое, на грани откровения. Зато проваливаясь за Алисой в кроличью нору и совершая путешествие вместе с ней, мы точно понимаем, что ненормальность Страны чудес не случайна и все в ней отнюдь не просто. Придуманная Кэрроллом полуэпопея-полусон открывает нам столь нужное пространство где-то между реальной землей, по которой мы ходим, и миром сказок, точку обзора, позволяющую наблюдать за мирозданием в его более или менее выраженном виде – так сказать, на языке вымышленной истории. Подобно увлекавшим Кэрролла математическим формулам, приключения Алисы – это одновременно скупая данность и возвышенная фантазия.
Верно это и для «Божественной комедии». Направляемый рукой Вергилия по зыбким почвам Ада или многозначительной улыбкой Беатриче по кристаллической тверди Рая, Данте совершает странствие одновременно в двух плоскостях: одна низводит его (а вместе с ним и нас, читателей) в материальную реальность, другая позволяет взглянуть на эту реальность по-новому и преобразить ее. В такой же двойной реальности существует взобравшийся на ветку Чеширский кот: вот он показался нам в своем странном облике, а вот уже стал волшебным (и жизнеутверждающим) призраком – улыбкой Беатриче.
Глава 8. Зачем мы здесь?
В двадцать с небольшим я работал в одной газете Буэнос-Айреса, и мне поручили отправиться в деревню, чтобы взять интервью у священника по имени Доминго Хака Кортехарена из прихода в Монес-Касоне, который перевел признанную национальным достоянием аргентинскую поэму XIX века «Мартин Фьерро» Хосе Эрнандеса на язык басков, озаглавив ее «Matxin Burdín». Это был приземистый, тучный, улыбчивый человек, он приехал в Аргентину в конце 1930-х годов и принял сан уже в изгнании. В знак признательности к приютившей его стране он решил сделать этот перевод, но истинной его страстью, как у Шерлока Холмса на склоне лет, было пчеловодство. Во время интервью он дважды извинялся и отходил к ульям, гудящими рядами выстроенным под палисандровыми деревьями, где совершал какие-то обряды, смысл которых был мне непонятен. Он разговаривал с пчелами на баскском языке. А на мои вопросы отвечал на испанском и неистово жестикулировал; зато с пчелами его движения, как и голос, были спокойными. Он сказал, что их жужжание напоминает ему водопад. Казалось, он совершенно не боится их жал. «Когда собираешь мед, – объяснил он, – всегда надо немного оставлять в улье. Те, для кого это – производство, так не делают, пчелы обижаются и становятся скупыми. А на щедрость отвечают щедростью». Он беспокоился, что многие пчелы на его пасеке гибнут, и обвинял соседних фермеров в применении пестицидов, губительных не только для пчел, но также для певчих птиц. Еще он рассказал мне, что, когда умирает пасечник, кто-то должен сообщить об этом пчелам. С тех пор мне хочется, чтобы после моей смерти кто-нибудь так же позаботился и обо мне и сообщил моим книгам, что я больше не приду.
В своем дикорастущем саду (пояснил – мол, любит сорняки), во время прогулки, невысокий священник заметил, что Эрнандес допустил в поэме любопытную неточность. «Мартин Фьерро» – история гаучо, который дезертирует из армии, куда его насильно призвали. За ним в погоню отправляется сержант, который, окружив Фьерро и поняв, что тот будет сопротивляться до последней капли крови, заявляет, что не позволит убить храбреца, и, встав против собственных солдат, братается с дезертиром. Священник сказал, что гаучо в поэме описывают землю и небо, и это неправильно: так делали бы городские жители, но не крестьяне, для которых в окружающем пейзаже не было