Все, что «по ту сторону», оставляет нам вопросы без ответа, но также подразумевает наличие центра, точки, находясь в которой мы постигаем мир, – положения, позволяющего заявить о превосходстве над чуждыми нам «другими», живущими «там». Греки считали центром мира Дельфы, римляне утверждали, что это Рим, тайное имя которому – «Любовь» (слово Roma, прочитанное в обратную сторону, дает Amor)[299]. Для исламских народов центр мира – Мекка, для иудеев – Иерусалим. В Древнем Китае таким центром считали гору Тайшань, равноудаленную от четырех священных вершин Срединной империи. Индонезийцы видят такой центр на Бали. И если предполагаемый географический центр – источник самобытности для тех, кто назвал его таковым, то все, что «вовне», также наделено отличительными чертами, которые часто ассоциируются с возможной угрозой или опасным влиянием.
Через культурные и торговые связи, в имажинистском или символическом диалоге, происходящее «по ту сторону» воздействует на странников, покинувших свою обитель в центре. Не все они способны на открытость и понимание, которыми отличался персидский мыслитель Абу Рейхан Мухаммед ибн Ахмед аль-Бируни, более известный просто как Аль-Бируни; в X веке, оказавшись в Индии и наблюдая местные религиозные обряды, он заметил: «Индусы в это верят, они так видят». В долгой традиции так называемой империалистической мысли рассматриваются лишь два пути принятия всего внешнего: порабощение и ассимиляция. Вергилий выражает это в словах Анхиса, обращенных к сыну Энею:
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
Вычислят иль назовут восходящие звезды, – не спорю:
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! – налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных![300]
В 1955 году Клод Леви-Стросс опубликовал книгу, которая станет широко известна благодаря попытке преодолеть этот «империалистический» взгляд на способы диалога с народами, живущими вне рамок нашей собственной культуры. Находясь среди народов кадивеу, бороро, намбиквара и тупи-кавахиб, Леви-Стросс нашел способ общения и обучения, не подавляющий аборигенов и не переводящий их мировоззрение на язык, свойственный его собственной системе представлений. Описывая свою реакцию на обычный буддистский ритуал, он писал: «Любое усилие с целью понять разрушает предмет, на который оно направлено, превращая его в предмет совершенно иной природы; этот последний требует от нас нового усилия, которое вновь делает из него нечто иное, – и так до тех пор, пока мы не придем к пониманию вечного присутствия, в котором исчезает различие между смыслом и отсутствием смысла, – того самого присутствия, из которого мы вышли. Прошло уже две с половиной тысячи лет с тех пор, как люди открыли и сформулировали эти истины. С того момента в поисках выхода мы открывали одну за другой все двери, но не нашли ничего нового, кроме бесчисленных дополнительных доказательств того вывода, от которого пытались убежать». К этому Леви-Стросс добавляет: «Эта великая религия неведения основана не на нашей неспособности понять. Она свидетельствует о нашем потенциале и поднимает нас до той высоты, на которой истина открывается как двоякая уникальность бытия и познания. В своей великой дерзости она – единственная наряду с марксизмом – сводит метафизическую проблему к вопросу человеческого поведения. Ее разлом проявился на социологическом уровне, поскольку принципиальное различие между Большой и Малой Колесницами заключается в решении ключевого вопроса: зависит или нет спасение личности от спасения человечества в целом»[301].
«Божественная комедия» Данте, казалось бы, отвечает на этот вопрос отрицательно. Спасение Данте зависит от него самого, и не случайно Вергилий в начале пути корит его: «Так что ж? Зачем, зачем ты медлишь ныне? / Зачем постыдной робостью смущен? / Зачем не светел смелою гордыней?»[302] Благодаря собственной воле, и только ей одной, Данте в конце узрит священное видение, наблюдая прежде страшные муки грешников и очистившись от семи смертных грехов. И все же…
Поднявшись к вершине Рая, Данте первым делом видит Беатриче, смотрящую на Божественное солнце. Поэт сравнивает себя с рыбаком Главком, который, как рассказывает Овидий, отведал волшебной травы, росшей на берегу, и испытал непреодолимое желание погрузиться в неизведанные глубины: сам Данте так же непреодолимо стремится к встрече с Божественным. Но одновременно понимает, что мир, из которого он явился, – заведомо дольний и что человек существует не обособленно, он всегда – часть множества. Личная воля, чувства и мысли, будучи индивидуальными, все же не герметичны. Леви-Стросс пишет: «Как личность не одинока в группе, как общество не может быть одиноким среди других, так же человек не одинок во вселенной». И, обращаясь к образу радуги, которую описывает Данте в конце своего видения, делает вывод: «Когда-нибудь радуга человеческих культур исчезнет в пустоте вследствие нашего безумия; но пока мы здесь и пока существует мир, эта хрупкая дуга, которая соединяет нас с недостижимым, будет существовать, указывая дорогу, противоположную дороге нашего рабства»[303].
Таков парадокс: вслед за непередаваемыми страданиями, которые каждый переживает в этом мире в одиночестве, пытаясь описать этот опыт самому себе, мы, сознательно или нет, попадаем в мир, общий для всех, но понимаем, что и там диалог – в полной мере – уже невозможен. Прикрываясь формальными словесными предлогами, мы позволяем себе совершать ужасающие поступки: потому что, – говорим мы, – так поступали другие. Где бы мы ни были, мы без конца твердим одни и те же оправдания, проявляем жестокость к жестокосердным и предаем предателей.
Сумрачный лес внушает страх, но его облик и границы определенны, он как будто очерчивает недосягаемый мир, позволяя нам увидеть то, к чему мы стремимся, будь то морской берег или горная вершина. Но за этим лесом постигаемый мир лишен границ. По ту сторону все, подобно мирозданию, одновременно сужается и расширяется, не является бесконечным, но и не дает определить свои рубежи и совершенно ничего не знает о себе: это одновременно сцена для historia rerum gestarum и res gestae. Здесь мы создаем себя, становясь действующими лицами и очевидцами, каждый – «самостоятельная личность» и каждый – часть «человечества в целом». Так и живем.
Глава 10. Насколько мы разные?
Многие книги моего детства входили в серию под названием «La Biblioteca Azul», «Синяя библиотека». В ней были опубликованы переведенные на испанский язык рассказы из цикла «Просто Вильям», несколько романов Жюля Верна, а также роман Гектора Мало «Без семьи», внушивший мне необъяснимый страх. У моей кузины была полностью собрана параллельная серия, «La Biblioteca Rosa», «Розовая библиотека»; месяц за месяцем она покупала каждый выходивший том с тщеславной неразборчивостью коллекционера. По негласному правилу, мне, как мальчишке, доступны были только издания «Синей библиотеки», а ей, как девчонке, позволялось читать «Розовую». Я порой с завистью поглядывал на какой-нибудь корешок в ее коллекции – «Энн из Зеленых Мезонинов» или «Сказки графини де Сегюр», – но знал, что если я соберусь их прочесть, то придется искать другие издания, без «цветовых разграничений».
Как и многие правила, регламентировавшие наше детство, различия между тем, что хорошо для мальчиков, и тем, что подходит для девочек, возводят между полами невидимую, но в сущности твердокаменную стену. К цветам, вещам, игрушкам, видам спорта обычно применялся непреложный принцип «сегрегации»: чтобы определить, кто вы есть, исключалось все, что к вам не относится. За чертой оставалась отмежеванная по гендерному признаку территория, где у местного населения были другие занятия, иной язык, где они пользовались собственными правами и подчинялись специфическим запретам. Неспособность одной половины понять другую являлась аксиомой. Словами «она девочка» или «он мальчишка» вполне можно было объяснить определенный тип поведения.
Как обычно, ниспровергнуть догматы помогла мне литература. Когда я читал «Коралловый остров» в «Синей библиотеке», меня раздражало навязчивое подхалимство Ральфа Ровера и его нелепый дар: он умел очищать кокосы так, словно это были яблоки. Но, читая «Хайди» (изданную не в «Розовой библиотеке», а в нейтральной коллекции Rainbow Classics, «Все цвета классики»), я понял, что нас с героиней сближает вкус к приключениям, и от души веселился, когда она храбро умыкнула мягкие булочки и принесла их своему беззубому деду. Так что за чтением я, как рыба-попугай, то и дело менял пол.
Навязанное отождествление порождает неравенство. Нам бы рассматривать себя и свое тело как позитивные факторы нашей уникальной натуры, а нас вместо этого учат видеть в них противопоставление некоей неизвестной, загадочной инаковости, живущей по ту сторону укрепленных городских стен. Из этого первичного отрицания вытекают все остальные, и в конце концов перед нами вырастает большое темное зеркало, в котором отражается все, что, как нас учили, не олицетворяет нас самих. В раннем детстве я и не думал, что за пределами моего мира существует нечто такое, что ему чуждо; позже я почти ничего другого не видел. Вместо того чтобы осознать себя уникальной частицей общего мироздания, я проникся убеждением, что представляю собой самостоятельное явление, а все прочие совершенно не похожи на одинокое существо, откликающееся на мое имя.[304]
Мужчина боится, что женщина посмеется над ним.