Идеи «Декларации прав женщины и гражданки» противопоставлены «мизогинистским» суждениям Мишле. Этот документ не только совершенствует и дополняет «мужскую» версию, но также добавляет к списку гражданских свобод, перечисленных в «Декларации прав человека»[332], всеобщие права, предлагая, помимо прочих положений, признание внебрачных детей, оказание правовой помощи матерям, не состоящим в браке, право требовать от биологического отца признания ребенка, выплату алиментов в случае развода и замену брачных обетов «общественным договором», который подтверждал бы законный статус пар, как вступивших, так и не вступивших в брак, – все это предвосхищает современные формы договоров о гражданском союзе. Предложение де Гуж о том, чтобы все дети, законные они или нет, наделялись правом наследования, обрело юридическую силу во Франции только в 1975 году. Де Гуж посвятила свою «Декларацию прав женщины и гражданки» королеве Марии-Антуанетте – видимо, по дипломатическим соображениям. Решение оказалось немудрым.
Олимпия де Гуж не стала ни блестящим драматургом, ни серьезным политическим теоретиком; это была женщина, которую заботил принцип социального равенства, провозглашенный, но наглядно опровергаемый фактами. Правила и нормы, придуманные законодателями Революции, де Гуж, как сознательная, восприимчивая личность, дополнила своей эмоциональной критикой, указывая на их недостатки и оспаривая их не с юридической, а с политической точки зрения.
Она имела неосторожность высказывать в своих памфлетах и речах симпатию к жирондистам – партии, состоявшей из различных фракций и стремившейся положить конец монархии, противясь при этом неуклонно разраставшемуся революционному террору; единственное, что объединяло жирондистов, это их противостояние находившейся у власти партии якобинцев, защищавших идею централизованного правления. В наказание якобинцы приказали публично раздеть ее и высечь. (Этот обычай был распространен в отношении «бунтарствующих» женщин: примерно в то же время Теруань де Мерикур, другую участницу Революции, публично выпороли и заперли в лечебнице для душевнобольных Сальпетриер, где она спустя десять лет скончалась, окончательно утратив рассудок от жестокого обращения.) На де Гуж как-то раз напали на улице, когда она выходила из лавки; нападавший стал рвать на ней платье, хватал ее за волосы и кричал в толпу: «Двадцать четыре соля за голову мадам де Гуж. Кто больше?» На что она спокойно ответила: «Друг мой, даю тридцать и требую привилегии». Под смех толпы она была освобождена[333].
В итоге жирондистские симпатии привели к ее аресту под предлогом появления афиши подрывного характера, опубликованной от ее имени. Жарким летом 1793 года ее держали на четвертом этаже печально известной мэрии, примыкающей к Дворцу правосудия. У нее была рана на ноге, ее лихорадило, и ей две недели пришлось пролежать в помещении, полном вшей, но за это время под неусыпным оком стражника она умудрилась написать немало писем, в которых отрицала свою виновность и просила о помиловании. После суда, на котором ей толком не дали возможности оправдаться, ее перевели в другую тюрьму и, наконец, в Консьержери, в камеру, отведенную для женщин, приговоренных к смерти. Используя последнюю возможность, она заявила, что беременна, поскольку беременных на гильотину не отправляли. Ходатайство отклонили, казнь была назначена на утро 3 ноября; из-за дождя ее отложили на более позднее время. Один из многих анонимных свидетелей ее смерти позже вспоминал, что умерла она «в спокойствии и безмятежности», став жертвой якобинской гордыни и собственного намерения «изобличить злодеев»[334].
Решимость Олимпии де Гуж добиться равенства во всем – свидетельство не только личных интересов. Несправедливость волнует, или, по крайней мере, должна волновать всех, и незачем принимать во внимание, лицо какого пола ее отстаивает. «Мы – слуги господа на земле, – говорил Дон Кихот, – мы – орудия, посредством которых вершит он свой правый суд»[335]. Олимпия де Гуж с этим бы согласилась. Неравенство создается главным образом усилиями одного из полов, отстаивающего свою социальную и политическую силу, но равенство – не вопрос пола.
Почти все из нас – даже те, кто творит непростительную жестокость, – знают наравне с Сократом и Дон Кихотом, мадам де Гуж и Данте, что такое справедливость и равенство и что таковым не является. Зато мы явно не знаем, как всякий раз поступать по справедливости – самостоятельно или сообща с другими, – чтобы и с нами всегда поступали, исходя из принципа справедливости и равенства как с гражданами и индивидами общества, которое мы называем своим. В каждом из нас есть нечто такое, что заставляет искать материальных или обусловленных самолюбием выгод, не обращая внимания на ближних; противоположная сила направляет на поиск менее явных выгод, связанных с тем, что мы можем дать, чем способны поделиться, чтобы принести пользу сообществу. Нечто подсказывает нам, что, хотя стремление к богатству, власти и славе – сильный стимул, наш личный и мировой опыт в конечном итоге доказывает его сущностную тщетность.
На последних страницах «Государства» Сократ сообщает, что когда душе Одиссея предложили выбрать новую жизнь после смерти, то, «отбросив всякое честолюбие», среди всех возможных героических и великих жизней, которые были перед ней, душа легендарного странника отыскала жизнь «обыкновенного человека, далекого от дел» и ее «сразу же избрала себе»[336]. Быть может, это был первый правильный поступок Одиссея.
Глава 11. Что для нас животные?
В детстве животных вокруг меня было мало. Были большие земноводные черепахи, ползавшие по дюнам в городском парке Тель-Авива, куда меня иногда водили играть. Были грустные животные в зоопарке Буэнос-Айреса – их разнообразные силуэты повторялись в печенюшках, которые мы покупали, чтобы кормить уток и лебедей. А еще животные из Ноева ковчега, которых мне подарили на день рождения, – они были из папье-маше. И только спустя много лет, уже став взрослым, я завел пса.
Наши отношения с каким-либо животным заставляют задуматься над особенностями как нашего, так и его существа. В чем эти отношения состоят? Устанавливаются ли они только по нашей воле, или их определяет естество животного? Мне понятны собственные чувства и реакции на присутствие животного, но что чувствует и как реагирует животное на меня? В моем языке не хватает средств (разве что – метафорических), чтобы описать природу этих отношений «с той стороны»: сторона эта, безусловно, существует, но охарактеризовать ее я не могу. Литература не проясняет дело: пес Улисса в «Одиссее» умирает у ног своего вернувшегося хозяина; пес Элизабет Барретт Браунинг в повести «Флаш» меняется вместе с хозяйкой; у Диккенса в «Оливере Твисте» собака Билла Сайкса выдает своего хозяина из верности к нему; побитая собака соседа Мерсо, чью смерть так переживал хозяин в «Постороннем» Камю, – все они характеризуются через описание их действий на языке эмоций их спутников-людей. Но можно ли в явной форме высказать нечто, находясь по ту сторону водораздела видов?
В своей жизни я дважды заводил собак (хотя глагол «завести», подразумевающий обладание, здесь неуместен в эпистемологическом плане). Первый пес, которого мой сын назвал Эппл (в то время, когда компьютеры еще не стали обычным явлением), был смышленым дворнягой, нетерпеливым, игривым и бдительным, и с радостью общался с другими собаками в нашем парке в Торонто. Вторая, Люси, умная, спокойная, любящая бернская овчарка, живет с нами во Франции. Обе собаки изменили меня: при них мне всегда приходилось выбираться за рамки своего внутреннего мира, не исполняя при этом светских ритуалов, положенных в общении между людьми. То есть ритуалы, конечно, существуют, но они сугубо внешние и маскируют особую обнаженность, которую я ощущаю со своей собакой. При ней я чувствую, что обязан быть искренним перед самим собой, как будто собака, смотрящая мне в глаза, сродни всевидящему зеркалу, в котором отражается нечто бессознательное, глубоко скрытое в памяти. Барри Лопес, рассуждая о древнем родственнике собаки, волке (том самом, который для Данте стал символом всех пороков), говорит, что тот «имеет огромное влияние на человеческое воображение. Он перехватывает ваш пристальный взгляд и шлет его вам обратно. Индейцы белла кула верили, что некто однажды попытался превратить животных в людей, но ему удалось лишь наделить человеческими глазами волка. Не случайно людям порой вдруг хочется объяснить чувства, которые охватывают их при встрече с волчьим взглядом, – их страх, ярость, уважение, любопытство».
Люси прекрасно умеет слушать. Она спокойно сидит, пока я читаю ей любую книгу, оказавшуюся у меня в руках, и я спрашиваю себя, что удерживает ее внимание, когда она слышит, как струятся слова: звучание моего голоса, ритм фраз, отблеск смысла за теми несколькими словами, которые она знает? «Если мы допускаем существование тайны, говоря себе: „Возможно, есть что-то еще, что-то такое, чего я не понимаю“, – продолжает Лопес, – это вовсе не означает, что мы проклинаем знание».
Озадаченный непостижимостью отношений с собственной собакой, молодой Пабло Неруда написал так:
Поверь, мой пес,
коль Бог в моих стихах,
то Он есть я.
А если Он в твоих глазах печальных,
то Бог есть ты.
Но в мире безграничном нет того,
кто к нам вознес бы все свои мольбы.[337]
Самая лютая и свирепая собака не причинит зла, если броситься перед ней на землю: она сжалится.