Curiositas. Любопытство — страница 44 из 65

[358].

Фома Аквинский утверждал, что коль скоро после смерти, когда душа отлетает от тела, люди перестают нуждаться в пище, значит, в Раю не должно быть животных. Соответственно, за исключением отдельных аллегорических существ – как орел или грифон – дантовский Рай лишен созданий, покрытых перьями или шерстью. Блаженный Августин (как ни прискорбно, утверждавший, что животным незнакомы страдания) предполагал, что хотя бессловесные твари не могут сравниться с теми, кто наделен райской красотой, они, несомненно, украшают собой наше земное царство. «Ибо странно было бы, – писал он, – пороки (несовершенства) животных, деревьев и других изменчивых и временных вещей, лишенных разума, чувства или жизни, портящие их разрушимую природу, считать достойными осуждения; потому что эти творения по воле Творца получили такой образ бытия для того, чтобы, исчезая и снова появляясь, представлять собой низшую степень красоты времен, в своем роде соответствующую известным частям этого мира». Августин соглашается с Цицероном, для которого абсурдно было предполагать, будто вселенная могла быть создана не ради человека. Могла ли она быть сотворена «ради животных? – спрашивал аристократичный римлянин. – …Невероятно, чтобы боги затратили столько труда ради бессловесных и ничего не смыслящих существ. Так ради кого же? Очевидно, ради тех, кто пользуется разумом». Несмотря на ширящийся со времен Августина до наших дней процесс вымирания, на Земле продолжают жить 8,7 миллиона разновидностей этих «бессловесных и безмозглых» тварей, существование большинства из которых нам даже неведомо; к нынешнему времени из них едва ли описана одна седьмая[359].

Широко распространено также представление, будто дьявол обычно является в виде «бессловесного и ничего не смыслящего» существа: змеи, козла или собаки. Тем не менее некоторые отцы Церкви, как, например, святой Амвросий в своем «Шестодневе», утверждали: чему-чему, а благодарности мы научились у собак. «Что мне сказать о собаках, чей природный инстинкт – выказывать благодарность и быть бдительными стражами хозяину, храня его безопасность? Недаром Писание осуждает неблагодарных, ленивых и трусливых: „Все они немые псы, не могущие лаять“ (Ис 56, 10). Потому собакам и даровано умение лаять, защищая хозяев своих и их дома. Так же и вам должно голос свой во имя Христа подавать, коли алчные волки на овчарню его нападают»[360].

Хотя мы по опыту знаем, что собаки в большинстве своем служат нам благодарно (и ожидаем видеть в животных добродетели, которых часто недостает нам самим), благодарность как черта собачьего характера редко находит отражение в народных сюжетах. В написанных в двенадцатом веке фаблио Марии Французской (которые Данте, вероятно, читал) есть лишь один пример песьей верности; во всех остальных случаях собак отличает вздорность, завистливость, пустозвонство и жадность. Именно жадность (как указывают разные авторы) заставляет их возвращаться к отрыгнутым массам. Собаки также воплощают ярость: не случайно персонаж древних мифов, треглавый Цербер, поставленный Данте сторожить круг наказанных за обжорство, «мучит души, кожу с мясом рвет». Во Флоренции было распространено поверье, будто явившаяся во сне собака, особенно если она хватает вас за пятки, это предвестник болезни, а то и смерти. Легенды связаны и с рождением: так, матери святого Доминика, вынашивавшей будущего основателя доминиканского ордена, будто бы приснилась собака, которая несла в пасти горящий факел; подтверждая это предзнаменование, Доминик сделался пламенным борцом со всевозможной ересью, а после его смерти монахов ордена стали обвинять в разжигании пламени инквизиции[361].

«Божественная комедия» воспринимается глазами индивида, но достигает уровня обобщения. Глубоко личный жизненный опыт Данте, его убеждения, сомнения и страхи, собственное представление о чести и гражданском долге не просто определяют его индивидуальное становление, а вписываются в систему мироздания, сотворенного всеправедным Богом, чья суровая любовь на миг открывает поэту неописуемое высшее творение, повторяющее образ и подобие его триединого начала. И хотя не придумано слов, чтобы описать открывшееся видение («Здесь признаю, что я сражен вконец [своей задачей]», – признается поэт), его необходимо отобразить на бумаге: поэма должна обрести форму, в которой язык при всей своей мешающей и возвышенной двойственности открывает читателю божественное явление. Стремясь к этому, Данте вводит в неповторимые поэтические фигуры лейтмотив неведения, минутные озарения чередует с проявлениями невежества, вмещает целое в устоявшиеся и неоспоримые рамки идей, к которым близка лишь теология, но не искусство и не разум. Порой поэт Данте не соглашается с божественным устроением, не понимает его или даже, поддавшись чувству жалости и страха, ищет, как смягчить незыблемую суровость. Но он также знает: чтобы странствие оправдало себя, чтобы голос путника был услышан, порядок этот должен быть неизменен; и потому поэт, служащий Богу, признает: изображать надо «предмет, который описать я взялся»[362]. В этих ортодоксальных рамках развертываются беспощадные сцены всевышнего суда, дарования божественной милости, открываются ступени пути к райскому блаженству и система инфернальных кар: все это так же неподвластно человеческому пониманию, как собакам должно быть непонятно наше сумасбродство.

Больше того, божественный гуманизм, по мнению Данте, заложен в самой принадлежности божественного порядка к сферам, которые никоим образом невозможно осознать: их сущность, проявленная в непостижимости, равно как в нескончаемости и всеохватности, столь же возвышенна, как и вера в «невидимое», о которой сказано в Послании к евреям (11, 1). Наша неспособность к пониманию и суждению оказывается одной из форм Божественного порядка, а значит, поэту Данте даны источники, по сути составляющие его поэтическое «я»: это умение пользоваться одновременно магическим и реалистическим содержанием слов, чувствительность, позволяющая разделять с другими страдания и радость, восприимчивость, наделяющая его способностью мыслить, но в то же время осознавать границы собственного мышления. Ему остается выбрать из обширного жизненного опыта необходимое, отказавшись в «Божественной комедии» от некоторых вдохновляющих или поучительных фактов. Так, например, ни разу не упоминаются его жена и дети, и это далеко не все намеренные опущения в поэме, которая по замыслу должна была вместить весь личный мир поэта. Жаль, что среди прочего Данте умалчивает и про пса, скрасившего ему одиночество.

И все же если не образ самой собаки, то мотивы душевности, благородства, верности, готовности понимать, быть рядом, повиноваться периодически проявляются в «Божественной комедии». Как мы уже заметили, Данте словно не способен ограничиться буквальным значением слов и наполнить поэму лишь общими смыслами. Собаки, при известной запальчивости их нрава, действительно во всех трех царствах выражают звериное, низменное начало, но истинные собачьи черты в итоге также не остаются без внимания.

С Первой песни «Ада» по Двадцать седьмую песнь «Чистилища» с персонажем, олицетворяющим Данте, остается его наставник и заступник Вергилий, который озарен не верой, но рассудком и потому учит своего подопечного полагаться на разум, обращаться к памяти и наделять любовь смыслом. Вести за собой и защищать – традиционные обязанности собак, но здесь, в отношениях, сложившихся между сбившимся с пути христианским поэтом и поэтом Древнего Рима, именно тот, кто ведом, то есть сам Данте, подобен неугомонной божьей твари, одной из гончих Венеры, воплощающих его disio. Стражем выступает Вергилий, которого Данте с самого начала называет «мой учитель». У вершины горы Чистилища, на пороге земного Рая, незадолго до их прощания, поэт сравнивает себя с козой, которую сторожит козопас Вергилий. Образ вполне подходит для буколической сцены, но Данте мог бы также назвать себя Вергилиевой гончей, поскольку на протяжении их долгого и опасного пути именно Вергилий всегда повелевал, произносил нужные слова или подавал ясный знак, хвалил суждения и поступки своего подопечного или осуждал их: Вергилий в определенном смысле «владел» Данте, исполняя поручение Беатриче заботиться о нем, пока не передаст поэта под святое покровительство. Прощальные слова, которые произносит Вергилий перед расставанием, дрессировщик мог бы адресовать своему хорошо натасканному воспитаннику: «Отныне уст я больше не открою; / Свободен, прям и здрав твой дух». Теперь Данте знает, как ему следует поступать, попав в райский «Господень лес», о котором слагали песни древние поэты, воспевавшие золотой век. Словно существо, наполненное духом верности и любви, поэт еще раз оглядывается на своего наставника, который продолжает улыбаться, стоя у кромки леса, а затем послушно поворачивается к красивой даме, чтобы вслед за ней идти к новой ожидающей его хозяйке[363].

«Божественная комедия» – поэма о вещах явных и тонких, почти незримых, о выраженных и скрытых смыслах, об ортодоксальной теологии и ниспровергающих каноны учениях, о строгом подчинении и равноправном товариществе. Для построения этого невероятного здания берутся слова из всех доступных словарей – с использованием латыни и провансальского, простой речи и поэтических неологизмов, архаичных дискурсов и детского лепетания, из ученого лексикона и языка грез, – и лексика, утратившая исконные значения, однако подхватившая эхо древних коннотаций, начинает употребляться и выступать в почти бесконечном множестве смыслов. Каждый раз, когда пытливые читатели полагают, будто следуют заданной линии содержания, они обнаруживают несколько других – в глубине, на поверхности или рядом: каждый посыл опровергается и тут же находит подтверждение, каждый образ расширяется и сужается до своей изначальной сути. Описанный в первых строках лес, в котором потерял дорогу Данте, – это обычный тосканский лес, но это и лес наших грехов, а также лес, по которому Вергилий ведет Энея в собственной поэме. Он охватывает все леса, в которых разворачивается действие «Божественной комедии»: здесь взросло дерево Адама и дерево, ставшее крестом Иисуса, это лес, где утрачена спасительная тропа, но где ее еще можно снова отыскать, чтобы прийти к вратам Ада или увидеть призрачные очертания спасительной горы Чистилища, а также лес, где в стволах деревьев заперты души самоубийц, – мрачное отражение сияющего райского сада. Ничто в «Божественной комедии» не сводится к одной сущности. Во многом, так же как сумрачный лес – не просто лес, и Данте – не только реальная фигура, пес, призванный наказывать грешников, – не просто свирепый цербер: это также персонаж поэмы, олицетворение странствующего поэта Данте, заблудившегося, как бродячая собака, в диком зловещем лесу. Уже в первых строках «Божественной комедии» (как с удивлением понимает вдруг читатель) пес, остававшийся у ног Данте, в своем поэтическом воплощении тайком проник в поэму.