Curiositas. Любопытство — страница 45 из 65

Глава 12. Как дело наше отзовется?

Я никогда не стрелял. В выпускном классе один мой приятель принес в школу пистолет и сказал, что может научить им пользоваться. Почти все мы отказались. Приятель, как я потом узнал, принадлежал к одной из аргентинских диверсионных групп, боровшихся против милитаристского правительства; его отец, которого он ненавидел, был врачом и участвовал в пытках, проводившихся с одобрения правительства в печально известной Школе механиков ВМС Аргентины.

Я покинул Аргентину в 1969 году, когда начались настоящие зверства. Уехал не по политическим, а по сугубо личным причинам: хотел увидеть мир. В годы военной диктатуры более тридцати тысяч человек были похищены, подверглись пыткам и были убиты. Жертвами стали не только активные диссиденты; задержать могли любого их родственника, друга или знакомого, и всякий, кто по какой-либо причине не понравился хунте, считался террористом.

В годы правления военного режима я лишь однажды вернулся в Аргентину и ощутил созданную военными атмосферу террора, но ни к одной из групп сопротивления не примкнул. «Во времена беззакония, – как-то сказал другой мой товарищ, – есть только два пути. Можно делать вид, что ничего не происходит, что если кричат за дверью – это ссорятся соседи, а человек, который куда-то пропал, на самом деле устроил себе долгие каникулы без разрешения. Или же можно научиться стрелять. Третьего не дано». Возможно, третье – это быть наблюдателем. Стендаль, полагавший, что политика – камень на шее литературы, сравнивал политические идеи в художественном произведении с пистолетом, стреляющим во время концерта, и сам таким образом неявно выбирал третий путь.

Глава военного правительства, генерал Хорхе Рафаэль Видела оправдывал свои действия, говоря: «Террорист – это не только человек с бомбой или с пистолетом, но и тот, кто выступает против западной христианской цивилизации. Мы защищаем западную христианскую цивилизацию». Именно этим убийства часто и объясняют: защитой истинной веры, выживанием демократии, заступничеством за невинных, предотвращением более масштабных потерь – какие только предлоги ни пускали в ход, чтобы оправдать лишение жизни других людей. Британский инженер и независимый журналист Эндрю Кенни в статье для лондонского журнала «Спектейтор» привел такой аргумент в пользу атомной бомбардировки Хиросимы, от которой 60 000 человек погибли сразу, а еще 120 000 – медленно и мучительно: «Как бы я к этому ни относился, я точно знаю, что бомба спасла миллионы жизней союзников и японцев». Во время посещения Хиросимы Кенни был восхищен четырехэтажным зданием Выставочного центра с низким зеленым куполом, которое в 1915 году спроектировал чешский архитектор: оно оказалось рядом с эпицентром. «Атомная бомба, – писал Кенни, – способствовала заметному совершенствованию его эстетических свойств, превратив из обычной уродливой конструкции в истерзанный шедевр».

В тот день, в классе, увидев пистолет в руках товарища, я тоже воспринял его как эстетический объект. И удивился, что такая прекрасная вещь вообще может существовать. Меня не покидал вопрос (как Блейка, наблюдавшего за тигром), каков был замысел его творца, когда он создавал свое произведение, и оправдались ли его ожидания; а еще – предполагал ли мастер, столь тонко совершенствующий боевые орудия для причинения увечий, для каких именно целей его творение будет использоваться. Мне вспомнилась легендарная история о том, как во времена Французской революции Жозеф Игнас Гильотен был умерщвлен с помощью собственного изобретения; в финальном акте этой драмы для Гильотена, должно быть, осуществилась мечта любого художника, стремящегося познать смысл своего искусства. Я подумал, что пистолет моего товарища – красивая вещь, если не знать, как им пользоваться. Он напомнил мне череп какого-то небольшого зверька, который я однажды нашел в Патагонии: его отшлифовали насекомые и дожди, он был продолговатым, и в нем была всего одна глазница, как у крошечного циклопа. Долгое время я хранил череп у себя на столе – на память.[364]

Эйнштейн: Но мы не можем сложить с себя всякую ответственность.

Мы даем людям в руки могучую силу.

Это дает нам право ставить условия.

Мы должны стать политиками силы, потому что мы – физики.

Фридрих Дюрренматт. «Физики»[365]

Псу нелегко дается наука преданности и повиновения, но так же трудна она и для Данте. Пока Данте и Вергилий у подножия горы Чистилища ищут дальнейший путь (ведь в Стране чудес, которая изображена в поэме, указателей нет), им навстречу медленно движутся незнакомые фигуры. Это души тех, кто до самой смерти не желал смирить свой дух перед Церковью, но затем, на последнем вздохе, раскаялся. А коль скоро при жизни они восставали против Всевышнего Пастыря, то нынешний их путь должен оказаться в тридцать раз длиннее пути земного. По просьбе Данте Вергилий учтиво спрашивает, «есть ли тут троп… / Чтоб мы могли подняться кручей склона».

Как выступают овцы из загона,

Одна, две, три, и головы, и взгляд

Склоняя робко до земного лона,

И все гурьбой за первою спешат,

А стоит стать ей, – смирно, ряд за рядом,

Стоят, не зная, почему стоят;

Так шедшие перед блаженным стадом

К нам приближались с думой на челе,

С достойным видом и смиренным взглядом[366].

Души покорно отвечают, что Вергилию и Данте следует повернуть в другую сторону и возглавить их шествие. Вдруг один из незнакомцев выступает вперед и спрашивает, не узнал ли его Данте. Приглядевшись, поэт видит: «Он русый был, красивый, взором светел, / Но бровь была рассечена рубцом». Память Данте так же преходяща, как и все его бренное существо, и он не может узнать собеседника. Тогда тот показывает характéрную рану в верхней части груди – такая же была оставлена римским копьем в боку умирающего Христа – и сообщает Данте, что он Манфред, внук императрицы Костанцы, которую Данте позже встретит в раю[367].

Хотя перед Данте Манфред называет себя только внуком императрицы, на самом деле он был внебрачным сыном Фридриха II, императора, помещенного вместе с другими эпикурейцами в тот круг Ада, где пребывают еретики. (Позднее Фридрих сделается романтическим героем; в немецком фольклоре сохранились рассказы о том, что когда пришел его смертный час, он все же остался на этом свете благодаря магическому заклинанию и жил вдали от мира, в подземном замке, где его охраняли во́роны[368].) Исторический Манфред был честолюбивым, коварным и беспощадным. Он возглавил движение гибеллинов, препятствуя союзу папы с гвельфами и Карлом Анжуйским. После смерти отца он был назначен регентом Сицилии и оставался на этом месте до тех пор, пока его сводный брат Конрад не смог занять трон; спустя несколько лет, когда Конрад умер, Манфред принял регентство от имени его сына. В 1258 году, когда прошел ложный слух о смерти племянника, Манфред короновался на трон Сицилии и Апулии.

Новоизбранный папа Урбан IV объявил его узурпатором и возложил сицилийскую корону на голову Карла Анжуйского. Заклейменный как антихрист за свое яростное сопротивление Риму, Манфред дважды был отлучен от Церкви: сначала в 1254 году Иннокентием IV, а затем в 1259 году. Через семь лет, лишив своего противника жизни в битве при Беневенто, Карл как благородный победитель с почетом похоронил его под грудой камней, хоть и не на священной земле. Но, помня старые обиды, вновь избранный папа Климент IV приказал епископу Козенцы извлечь тело Манфреда из земли «при затушенных свечах» и бросить его в реку Верде, служившую естественной границей с Неаполитанским королевством[369].

Современники Данте решительно расходились в своих суждениях о Манфреде. Для гибеллинов он был героической фигурой, борцом за свободу, против тиранических устремлений папства. Для черных гвельфов он стал убийцей, неверным, вступившим в союз с сарацинами против папы Александра IV. Брунетто Латини обвинял Манфреда в убийстве отца, сводного брата и двух племянников, а также в попытке убийства в младенчестве сына Конрада. К образу светловолосого красивого героя с рассеченной бровью позже обратятся Байрон и Чайковский.

Данте, будучи сторонником белых гвельфов (которых ныне рассматривают как союзников гибеллинов), считал Манфреда последним итальянским представителем Священной Римской империи, символически олицетворявшим конфликт между империей и Церковью и возглавившим противостояние вмешательству Церкви и мирские дела. По мнению Данте, гражданская власть в руках Церкви стала умалять ее шаги в духовной сфере и превратила сам институт в поле вульгарного политиканства. Так же и святой Петр, помазанник Христа, появляющийся в Раю, в сфере звезд, порицает упадок и беззаконие на папском престоле:

Тот, кто, как вор, воссел на мой престол,

На мой престол, на мой престол, который

Пуст перед сыном божиим, возвел

На кладбище моем сплошные горы

Кровавой грязи; сверженный с высот,

Любуясь этим, утешает взоры[370].

Империя и Церковь должны следовать заповеди Христа о том, что кесарево причитается кесарю, а Божие Богу: Манфред соблюдал лишь первое условие. Как Магомет в Аду разверзает собственную грудь, символизируя раскол, привнесенный им в ряды христианских верующих («Смотри на образ мой!» – говорит он Данте), так и израненная грудь Манфреда – символ ран на теле империи, которую он все же искупил перед Всевышним своими трудами. Для Данте Манфред остается поборником христианства, попытавшимся исправить печальные последствия, которые возымел легендарный Константинов дар