Curiositas. Любопытство — страница 46 из 65

[371].

Согласно средневековой легенде, император Константин на смертном одре наделил Церковь верховными секулярными правами, ограничив императорскую власть и позволив папе ведать делами мирскими. (В XV веке гуманист Лоренцо Валла доказал, что Константинов дар – искусная фальшивка). Позднее Беатриче отзовется об этом даре как о бедствии не менее великом, чем падение Адама. Несмотря на тяжкую ошибку, которую, по мнению Данте, совершил император, поэт помещает Константина в Раю, среди справедливых правителей, и кличем орла возвещает о его прощении, ибо действовал тот, «стремясь к добру, хоть это к злу вело (»)[372].

На примере Манфреда становится очевидным, сколь ограниченную силу имеет папское отлучение от Церкви. Милость Божия, – не устает повторять Данте, – безгранична, и даже запоздало раскаявшийся грешник, произнося свою исповедь на последнем вздохе, может спастись, вверив себя «с плачем сокрушенья, / Тому, которым и злодей прощен». В эпоху Данте Церковь пыталась исключить из текста папской анафемы положение, которым признавалось, что Господу принадлежит исключительное право прощать любого, кто «в грехах успел бы повиниться»[373]. Поэт видел в абсолютном проклятии намерение восхвалить скорее преходящую власть папы, нежели превосходство всевышней милости. Истинное завершение грешной жизни должно быть не концом всего, а недосказанностью, непрестанным осмыслением поступков грешника, процессом духовного перерождения, движимого духом любопытства вперед, к лучшему пониманию себя. Подчеркивая это, Данте сравнивает израненного Манфреда с вознесшимся Христом, демонстрирующим свои раны неверующему Фоме в Евангелии от Луки (24, 40) и от Иоанна (20, 27). Джон Фреччеро, истолковывающий в своем эссе символический смысл ран Манфреда, отмечает, что текст Евангелия «полон знаков, требующих, чтобы читатель принимал их так же, как должен был принимать неверующий Фома. Как иссеченное тело Христа видят его ученики, так же и текст от Иоанна будет прочтен тем, кто верует». Фреччеро отмечает, что такая же аналогия актуальна и для «Божественной комедии»: «Раны Манфреда, которыми исполосовано призрачное тело, символизируют вмешательство Данте в ход истории. Это, в некотором смысле, знаки, отметины, оставленные поэтом на странице истории, свидетельство истины, которая иначе бы не открылась»[374].

Манфред объясняется с Данте такими словами:

Мои ужасны были прегрешенья;

Но милость божья рада всех обнять,

Кто обратится к ней, ища спасенья.

<…>

Предвечная любовь не отвернется

И с тех, кто ими проклят, снимет гнет,

Пока хоть листик у надежды бьется.

И все ж, кто в распре с церковью умрет,

Хотя в грехах успел бы повиниться,

Тот у подножья этой кручи ждет,

Доколе тридцать раз не завершится

Срок отщепенства, если этот срок

Молитвами благих не сократится[375].

История Манфреда – это история «на костях». Выше в этой же песни Вергилий указывает на время действия, говоря, что в Неаполе, где покоится его бренное тело, перевезенное из Бриндизи, уже вечер; Манфред замечает, что его останки, видимо, все еще лежат под мостом близ Беневенто, если только их не унесла река, не смыли дожди и не разметал ветер. Останки Вергилия разнесло по свету волей империи, останки Манфреда – по указу Церкви; в обоих случаях перемещения были временными – пока не придет час обетованного Воскресения. В мире, где насильственная смерть была обычным явлением, а война – отнюдь не исключением, но правилом, обещание искупления для раскаявшегося грешника как ответ на вопрос пророка: «Оживут ли кости сии?» звучало особенно актуально[376].

Живший почти в одну эпоху с Данте французский поэт Жан де Мен рассматривал войну с ее жестокостями как противостояние, в котором все оказываются пешками; история Манфреда изложена им в терминах шахматной игры. Образ этот древний и восходит к санскритским текстам – таким как «Махабхарата». В валлийском эпосе начала XIV века «Мабиногион» два враждующих короля играют в шахматы, пока в соседней долине дерутся их армии. И вот один из королей, видя, что его соперник не намерен сдаваться, сбрасывает и растаптывает золотые фигуры. Вскоре появляется окровавленный гонец и сообщает, что его армия разбита. Образ войны как шахматной игры был настолько распространен, что Карл Анжуйский использовал его, рассуждая о предстоящей битве с Манфредом при Беневенто: он посулил поставить мат неверному, «пойдя пешкой, заплутавшей где-то в центре доски»[377].

Битва при Беневенто, состоявшаяся 26 февраля 1266 года, стала исторической основой рассказа Манфреда и одним из эпизодов, символизирующих конфликт между империей и Церковью. На век Данте пришлось несколько важных перемен в искусстве ведения войны: в войсках появилось больше наемников, стала применяться тактика «сокрушительного удара» – например, атаки кавалерии для устрашения и рассредоточения сил противника; началось распространение огневых метательных орудий наподобие бомбард, позволявших армиям поражать более крупные силы противника с большего расстояния[378]. Под Беневенто наемники были в обеих армиях, но Карл при этом прибег к ударной тактике, которая в борьбе с самонадеянным Манфредом себя оправдала. Однако ни одна из сторон метательными орудиями не воспользовалась: раны, не позволившие Данте узнать прекрасноликого воина, были нанесены традиционным оружием. Миниатюра XIV века, иллюстрирующая «Новую хронику» Джованни Виллани, изображает Карла, пронзающего Манфреда копьем (сцена, безусловно, аллегорическая: исторических свидетельств, подтверждающих, что этот факт имел место, у нас нет), а порез на брови мог быть оставлен мечом, или орудием наподобие секиры, называвшимся doloire, или же топором[379]. Мечи, копья и топоры были традиционным армейским вооружением; бомбарды и другие устройства для огневого метания тогда еще встречались довольно редко.

Метательные огневые орудия были изобретены, по всей видимости, в Китае в XII веке, а порох – на три века раньше. (Формула пороха впервые появляется в даосском учебнике IX века, предупреждавшем алхимиков, чтобы они по неосторожности не смешали входящие в него вещества.) Традиционно китайский порох ассоциировался с древними «курительными» практиками – обрядами окуривания, которые законно проводились во всех домах. Это было принято не только в профилактических целях, но также – еще с IV века до н. э. – в военном деле, чтобы наступающее войско могло скрыться за дымовой завесой во время осад или распылить на врага токсичные пары, получая их с помощью печей и насосов. В своем фундаментальном исследовании, посвященном китайской науке и цивилизации, Джозеф Нидэм отмечал, что «кардинальной чертой китайской технологии и науки» была «вера в действие на расстоянии». В военном деле это проявлялось в использовании горящих стрел и так называемого «греческого огня» – воспламеняющихся телег, горючим материалом для которых служил продукт перегона нефти (лигроин), впервые полученный в седьмом веке в Византии и, вероятно, принесенный в Китай арабскими торговцами[380].

И хотя бомбарды впервые появились в Европе уже после смерти Данте – в 1343 году алжирские мавры использовали их при нападении на войска христиан, – первое упоминание о составе пороха возникает в тексте английского мыслителя Роджера Бэкона столетием ранее. «Из селитры и прочих веществ, – писал Бэкон в 1248 году, – умеем мы искусственно составлять огонь, который можно забрасывать на дальнее расстояние. <…> Используя лишь малую долю сей субстанции, большой всполох можно получить, страшным грохотом сопровождаемый. Уничтожить так можно город или целую армию»[381]. Будучи членом ордена францисканцев и другом папы Климента IV, Бэкон мог познакомиться с порохом, наблюдая китайские фейерверки, привезенные в Европу другими францисканцами, побывавшими в удаленных частях Востока.

По иронии судьбы, первые европейские бомбарды, или пушки, были изготовлены мастерами, которые традиционно создавали символы мира: литейщиками колоколов. Вполне вероятно, что первой бомбардой как раз и стал колокол – перевернутый и наполненный камнями вместе с порохом. Эти ранние орудия были сделаны грубо, подгонялись неточно и представляли опасность как для тех, по кому шла стрельба, так и для самих канониров. Да и перемещать их было нелегко: в XIV веке пушки водружали на громоздкие постаменты, а затем, когда осада заканчивалась, их снимали[382].

В «Божественной комедии» Данте не говорит о порохе, но в его описании рва, в котором казнят мздоимцев, упомянут венецианский арсенал, изображенный не как место, где строят военные суда, а как ремонтная верфь, где латают поврежденные корабли в зимнюю пору. Описание этой обители возрождения, сменившей полигон смерти, контрастирует с отталкивающим фарсовым зрелищем – кипящей смолой, в которой барахтаются дельцы, чью плоть вспарывают крюками злые бесы[383].

Эта сцена по-иному соотносится с судьбой Манфреда. Данте предстает малодушным наблюдателем, комично опасающимся, как бы бесовские стражи не сотворили что-нибудь с ним самим. Повинуясь приказаниям Вергилия, он прячется за скалой и исподволь следит за отвратительным действом, пока учитель, завершив переговоры с бесами, не окликает его.