Curiositas. Любопытство — страница 49 из 65

Волчица, от которой ты в слезах,

Всех восходящих гонит, утесняя,

И убивает на своих путях;

Она такая лютая и злая,

Что ненасытно будет голодна,

Вслед за едой еще сильней алкая[396].

Как же проявляется страшный грех алчности? Не бывает исключительных грехов: все они взаимосвязаны и питают друг друга. Избыток любви, предмет которой выбран ошибочно, приводит к жадности, а жадность – корень многих других пороков: скупости, стяжательства, мотовства, привычки пускать пыль в глаза, за которыми – злость на тех, кто мешает нам получить желаемое, и зависть к имеющим больше нас. Так что у греха, олицетворенного волчицей, много имен. Святой Фома Аквинский (неизменный источник дантовской морали), на этот раз цитируя святого Василия, пишет: «Не съеденный вами хлеб – это пища голодного; хранящийся про запас плащ – это одежда нагого; изгнившие без дела сандалии – это обувь босого, хранящиеся в сундуке ценности – это деньги нищего. Это вы несправедливы в той мере, в какой могли бы помочь». И добавляет, что алчность или корыстолюбие, с одной стороны, подразумевают нечестное овладение чужим имуществом и его удержание, то есть противятся законам справедливости, а с другой стороны, свидетельствуют о неуемной любви к богатству, которая заставляет подняться выше милосердия. Впрочем, Фома Аквинский учит, что если корыстолюбец бесповоротно отвергнет любовь к благам земным, превзошедшую любовь к Всевышнему, то грех из смертного станет простительным; и в заключение добавляет, что «вожделение денег есть помрачение души». Если гордыня – величайшее прегрешение перед Господом, то корыстолюбие – наибольший грех против всего человечества. Грех против Света[397].

В дантовской космологии место корыстолюбцев определено мерой их прегрешения. В четвертом круге Ада находятся скупцы и расточители; в шестом – деспоты, грабившие свой народ, и промышлявшие грабежом жестокие разбойники; в седьмом – лихоимцы и денежные воротилы; в восьмом – обычные воры и торговцы церковными и государственными должностями; в девятом – величайший из предателей Люцифер, возжелавший сравняться в силе с Богом. При восхождении в Чистилище действует обратный принцип (от большего из зол к меньшему) и показаны новые проявления корыстолюбия и их последствия. На втором круге Чистилища искупление ждет завистников, на третьем – гневливых, на пятом – скупцов.

Корыстолюбие наказывается и искупается по-разному: в четвертом круге Ада, который стережет Плутос, божество богатства (которого Вергилий называет «проклятым волком»), скупые и расточительные грешники передвигают по половинам огромного круга гигантские валуны и сталкивают их с криками: «Чего копить?» или «Чего швырять?». Данте замечает, что у многих скупцов сбриты волосы: Вергилий объясняет, что это священники, папы и кардиналы. Данте не может никого из них узнать, поскольку, по словам Вергилия, «на них такая грязь от жизни гадкой, / Что разуму обличье их темно». В своей земной жизни эти души глумились над тем, чем располагает Фортуна, – продолжает наставник, – и ныне «все золото, что блещет под луной / Иль было встарь, из этих теней, бедных / Не успокоило бы ни одной». Человеческим существам не дано постичь мудрость Всевышнего, дающего Фортуне право вновь и вновь делить земные блага между людьми, обращая одних в богачей, а других в бедняков, и тем самым поддерживать нескончаемый и изменчивый ход вещей[398].

Мотив скупости не раз повторяется в «Божественной комедии»; греху мотовства внимания меньше. Эпизод со Стацием в этом смысле – исключение. Вергилий в Чистилище полагает, что осужден он был за скупость, и спрашивает собрата-поэта, как столь мудрый человек мог пасть жертвой такого прегрешения. Стаций со смехом объясняет, что грех его совсем не в том.

Поняв, что крылья чересчур большие

У слишком щедрых рук, и этот грех

В себе я осудил, и остальные[399].

На этом тема расточительства себя исчерпывает, но о скупости автор еще будет говорить. Непостижимый промысел Фортуны распространяется на тех, кто не просто скуп, а еще и не прочь нажиться на нужде других: таких грешников Данте встречает в Аду, на три круга ниже скупцов. Вызвав из бездны крылатого монстра Гериона, Вергилий намерен пояснить чудовищу, как доставить их вниз, а поэт тем временем должен поговорить с персонажами, столпившимися у края горючих песков.

Из глаз у них стремился скорбный ток;

Они все время то огонь летучий

Руками отстраняли, то песок.

Так чешутся собаки в полдень жгучий,

Обороняясь лапой или ртом

От блох, слепней и мух, насевших кучей[400].

В первый (и единственный) раз Вергилий отсылает Данте одного наблюдать за грешниками, и поэт никого из них не может узнать – так же, как это было в круге скупцов. В горючих песках, неподвижно уставившись вниз, сидят денежные заправилы, повинные в грехе лихоимства: на их шеях повисли денежные мешки, расшитые фамильными гербами. Один из персонажей, назвавшись уроженцем Падуи, сообщает Данте, что все, кого странник видит вокруг него, – флорентинцы. Эпизод короткий: незачем долго рассуждать об обреченных душах, и поэт смотрит на них с величайшим презрением. Эти пленники собственной алчности подобны обезумевшим зверям. Они напоминают повадками животных, изображенных на мешках для денег, – жадную гусыню, прожорливую свинью, – как и тот пизанец с искаженным гримасой лицом, который в конце диалога с Данте облизывается, словно бык.

Лихоимство – грех против природы, поскольку процветает на том, что по природе бесплодно: на злате и серебре. Занятие лихоимцев, добывающих деньги из денег, берет начало не от земли и не из забот о ближних. Не случайно их наказание в том, чтобы неотрывно смотреть в песок, из которого черпались их богатства, и чувствовать обездоленность среди себе подобных. Современник Данте, Жерар Сиенский, писал, что «лихоимство есть нечистое занятие, отмеченное пороком, ибо приводит к тому, что естественная сущность преступает собственную природу, а искусственная – мастерство, ее создавшее, что Природе противно». Жерар стоит на том, что естественные сущности – масло, вино, зерно – должны оцениваться естественным мерилом; а искусственные – монеты и слитки – по весу. Лихоимцы фальсифицируют и то и другое, прося за первое больше положенного и требуя, чтобы второе неестественным образом умножалось само. Лихоимство – противоположность труда. Испанский поэт Хорхе Манрике, чье творчество приходится на XV век, соглашался, что только смерть способна уравнять в нашем мире «тех, кто живет своим трудом, / и богачей»[401].

Церковь относилась к лихоимству со всей строгостью. Череда декретов, принятых начиная с Третьего Латеранского собора 1179 года и заканчивая Вьеннским собором 1311 года, требовала отлучения лихоимцев от Церкви, отказа им в христианских похоронах, если только они не возместят разницу своим бывшим должникам, и запрещала местным властям узаконивать их деятельность. Эти церковные предписания проистекают из древнего раввинского закона, запрещавшего иудеям взимать больше одолженного с собратьев (хотя получать больше от неверных было можно). В устах святого Амвросия этот канон звучит более радикально: «Права нет у вас брать с другого назад больше, за исключением того, кого вы вправе убить». Блаженный Августин полагал, что надбавка в каком бы то ни было деле не лучше узаконенного грабежа. Однако хотя в теории лихоимство расценивалось одновременно как грех и преступление против церковных правил, на деле в процветающей монетарной экономике средневековой Италии эти запреты едва ли исполнялись. Граждан Флоренции, к примеру, специальным распоряжением периодически обязывали одалживать деньги городским властям под возмещение с надбавкой в пять процентов. Законники и счетоводы отыскивали лазейки, чтобы обойти законы против ростовщичества, составляя документы о фиктивных продажах, оформляя ссуду как денежное вложение или находя бреши в положениях самих законов[402].

Церковные законы против лихоимства можно рассматривать как одну из первых системных попыток сформулировать принципы экономической деятельности в Европе. Она опиралась на тезис, предполагавший, что упразднение надбавки по ссудам сделает общедоступным «потребительское кредитование». Вопреки этим благим намерениям, как свидетельствует Данте, исключения практиковались куда чаще, чем то, что предписывала теория. После трех веков борьбы с лихоимством Церковь изменила тактику и сняла запрет на деятельность ростовщиков, разрешив устанавливать умеренные надбавки. Впрочем, ростовщичество по-прежнему рассматривалось как нравственное, а не только практическое явление и, несмотря на расширение банковской деятельности Ватикана, продолжало порицаться как грех против естества[403].

Ростовщичество долгое время было популярной темой в литературе – во всяком случае, в англосаксонской, а диккенсовский Эбенезер Скрудж – наиболее известный ее образ. Как и «Божественная комедия», «Рождественская песнь» поделена на три части, и, так же как Данте, Скруджа в каждой из них сопровождает дух. В «Божественной комедии» Данте делается свидетелем наказания грешников, но также их очищения и искупления грехов. В «Рождественской песни» Скрудж показан в аналогичных трех явлениях: наказание грешника, шанс к очищению и шанс к спасению. Но если в поэме грехи множественны, то в рассказе у Диккенса единственный грех – скупость – порождает другие. Скупость заставляет Скруджа отказаться от любви, предать друзей, порвать семейные узы, отречься от ближних. Девушка, с которой он был обручен, освобождая его от клятвы, говорит об «ином божестве», вытеснившем ее из сердца Скруджа. Ответ звучит с ростовщической логикой: «Нет справедливости на земле!