Curiositas. Любопытство — страница 50 из 65

<…> Беспощаднее всего казнит свет бедность, и не менее сурово – на словах, во всяком случае, – осуждает погоню за богатством!»[404]

Скруджа сторонятся все, даже дружелюбные собаки-поводыри. «А вы думаете, это огорчало Скруджа? Да нисколько, – пишет Диккенс. – Он совершал свой жизненный путь, сторонясь всех, и те, кто его хорошо знал, считали, что отпугивать малейшее проявление симпатии ему даже как-то сладко». Это «гадкий, бесчувственный, жадный скареда», порок превращает его в отверженного, как тех денежных воротил на краю седьмого круга, обреченных наедине с собой терпеть уготованное для них наказание. Его никчемная жизнь – пародия на жизнь в созерцании, желанную для отшельников и мистиков, которых Макарий Египетский называл «упоенными Духом», а занятие (подсчет денег) – карикатурное подобие истинного труда[405].

Диккенс – великий летописец жизни в труде и беспощадный критик бесплодной деятельности банкиров и бюрократов. Один из таких финансистов, мистер Мердл в романе «Крошка Доррит», – человек «с неистощимыми ресурсами, громадным капиталом, громадным влиянием. Его предприятия безусловно надежны, прочны, верны». Только после того, как этими «предприятиями» мистер Мердл разорил сотни людей, о нем стали говорить иначе: «Отъявленный мошенник, конечно… но умница! Нельзя не восхищаться таким молодцом. То-то, должно быть, был мастер по части шарлатанства! Такое знание людей, уменье их обойти, выжать из них все, что нужно!»[406] Такой же, но реальный мистер Мердл – Бернард Мейдофф, – один из тех, кто в 2008[407] году здорово нагрелся на экономическом кризисе и многих сумел заманить в свои сети. Но в отличие от бесстрастного Мейдоффа, мистер Мердл, когда его «предприятия» терпят крах, не стерпев позора, перерезает себе горло. Нынешние мистеры Мердлы по-прежнему верят в деньги как символ блага, которое они стремятся заполучить.

Деньги – многозначный символ. Лауреат Нобелевской премии экономист Пол Кругман в своей колонке в «Нью-Йорк таймс» приводит три примера, взятые из его замысловатых отчетов[408]. Первый – открытый карьер в Папуа – Новой Гвинее, золотой прииск Поргера, снискавший дурную славу из-за нарушений прав человека и ущерба окружающей среде; месторождение продолжает эксплуатироваться, поскольку цены на золото с 2004 года утроились. Второй прииск – виртуальный, это биткоиновая «разработка» в исландском Рейкьянесбайре, где используется электронная валюта, биткоины, которые люди приобретают, полагая, что в будущем кто-нибудь станет их покупать. «Как и золото, их можно „добывать“, – пишет Кругман. – Вы можете создавать новые биткоины, но только путем решения очень сложных математических задач, требующих одновременно больших вычислительных мощностей и электрической энергии, на которой работают компьютеры». На «биткоиновом руднике» реальные ресурсы служат созданию виртуальных объектов неясного назначения.

Третий пример – гипотетический. Кругман поясняет, что в 1936 году экономист Джон Мейнард Кейнс утверждал, что для обеспечения полной занятости населения требуется увеличить государственные расходы. Но тогда, как и сейчас, сильно было политическое противодействие такому решению. Тогда лукавый Кейнс предложил другой вариант: пусть правительство распорядится закопать бутылки с наличными деньгами в иссякших угольных шахтах, чтобы частный сектор вкладывал собственные средства в их извлечение. Эти «совершенно бесполезные траты» дали бы национальной экономике «столь необходимый толчок». Но этой идеей Кейнс не ограничился. Он заявил, что настоящий золотой рудник немногим отличается от предложенной альтернативы. Золотодобытчики, не щадя сил, извлекают живые деньги из земли, в то время как неограниченные объемы наличности можно получить практически даром на печатном станке. Причем едва только золото извлекается из земли, как значительная его часть вновь оказывается «погребена» – скажем, в золотохранилище нью-йоркского Федерального резервного банка. Деньги – символ, не несущий ничего, кроме виртуального значения: они теперь выражают только сами себя, как мошна дантовских воротил, олицетворяющая своих хозяев, которые, в свою очередь, олицетворяют ее. Деньги – источник ростовщичества, умножающего деньги.

С чего же началась наша одержимость деньгами? Когда их придумали? В ранних письменных источниках монеты не упоминаются – есть только купчие и списки, в которых перечисляются товары и скот. Рассуждая об этом, Аристотель утверждал, что источником денег был натуральный обмен: потребность в различных товарах предполагала, что ими обменивались, а поскольку многие товары нелегко было перемещать, то деньги придумали как условное средство такого обмена. «Сначала простым измерением и взвешиванием определяли ценность… предметов, – пишет Аристотель, – а в конце концов, чтобы освободиться от их измерения, стали отмечать их чеканом, служившим показателем их стоимости». Когда появились деньги, обмен товарами перешел в торговлю, а коль скоро доход теперь выражался в деньгах, то и тех, кто вел торговлю, монеты стали заботить больше, чем товары, которые они продавали и покупали. «Под богатством, – делает вывод Аристотель, – зачастую понимают именно преизобилие денег, вследствие того, что будто бы искусство наживать состояние и торговля направлены к этой цели». И хотя денежная прибыль, по Аристотелю, служит целям управления, она становится пагубной, когда порождает ростовщичество, поскольку «этот род наживы оказывается по преимуществу противным природе». Там, где подменяются цели и способы их достижения, задачи и средства, Аристотель видит начало абсурда[409].

В трактате «Пир» Данте размышляет об абсурдности в ином свете[410]. Различие двух путей к счастью, созерцательного и деятельного, поэт рассматривает на примере Марии и Марфы из Евангелия от Луки (см. гл. 10). В отличие от тех, кто делает деньги, имитируя труд, но не совершая настоящей работы, занятие Марии возвышенно даже в сравнении с заботами ее сестры Марфы, занятой хлопотами по дому. Данте не желает возвышать ручной труд над трудом мыслительным и сравнивает обе ипостаси с работой пчел, которые делают как воск, так и мед.

Как повествует Лука, за шесть дней до иудейских пасхальных празднеств в Вифании Марфа и Мария потчевали Христа, воскресившего их брата Лазаря из мертвых. Пока Марфа хлопотала на кухне, Мария сидела у ног гостя и внимала его словам. Не в силах справиться со всеми насущными делами, Марфа позвала сестру, чтобы та ей помогла. «Марфа, Марфа, – сказал ей Христос, – ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую часть» (Лк 10, 41–42). Для Данте смысл слов Христа в том, что нравственная добродетель – всегда плод правильного выбора, в чем бы он ни заключался в зависимости от того, кем являемся мы сами. Для Марии «благим» представляется нахождение у ног Спасителя, однако Данте не отказывает в правоте и сбившейся с ног, суетящейся Марфе.

Сцена в вифанском доме прослеживается нами сквозь века. Христиане, так же как и нехристиане, различают тех, кто привык выполнять рутинную повседневную работу, и тех, за кого ее выполняют другие, поскольку их занятия принято относить к более высокой, духовной сфере. Сначала это противопоставление рассматривалось именно в духовном аспекте – как противоположность созерцательной и активной жизни, – но вскоре сложилось иное понимание (или заблуждение), и вот уже одни получили право сидеть у ног (или на троне) творца божественной (или земной) власти, а другим осталось трудиться до седьмого пота на кухнях и в кузнях этого мира.

Сестру Лазаря Марию превозносили во многих ее обличьях: под видом князей и монархов, мудрецов и носителей оккультного знания, служителей культа и героев – всех тех, кому судьба уготовила «лучшую долю». Но и Марфа всегда тут как тут. Прислуживает египетским фараонам в их роскошных усыпальницах, помогает китайским императорам странствовать по величественным в своей протяженности бамбуковым свиткам, ее инкрустированный образ появляется в мозаиках, украшающих дворы помпейской знати, незаметно присутствует на дальнем плане в сцене Благовещения, она разливает вино на пиру у Валтасара, ее силуэт скрыт в капителях церковных романских колонн и узнаваем в свите сидящего божества на резных порталах у догонов[411]: Марфа стойко исполняет свой будничный долг – кормит, поит, заботится. Данте не забывает тех, кто живет «делами рук своих»: в «Божественной комедии» мы встречаем каменщиков, сооружающих молы в Нидерландах, смолильщиков, ремонтирующих поврежденные суда в венецианском Арсенале, поваров, наказывающих поварятам глубже окунать в широкие чаны насаженное на крюки мясо, крестьян, впадающих в отчаяние, когда заморозки ложатся на ранние всходы, и солдат в кавалерийском биваке – словно Данте сам побывал на их месте.

Первые изображения людей, занятых трудом, начинают появляться в Европе под конец средневековья: это уже не просто фигуративное наполнение в сценах кузницы Вулкана или чудесной ловли рыбы, показывающее, что это именно кузница или рыбная ловля, – перед нами самостоятельные сюжеты, и эта перемена словно совпала с зарождением в постфеодальном обществе потребности наглядно документировать общественную жизнь. На иллюстрациях, выполненных для каждого месяца в знаменитом манускрипте XV века Les Très Riches Heures du Duc de Berry[412], показаны земледельцы, плотники, пастухи, жнецы – все заняты своим ремеслом и не столько олицетворяют смену времен года, сколько являют собой самостоятельные портреты членов общества. Такова одна из первых явных попыток обозначить специфические черты трудовой жизни.