Curiositas. Любопытство — страница 54 из 65

[432].

Страсть Отле к упорядочиванию заставила его поддержать утопический проект норвежского архитектора Хендрика Андерсена по созданию идеального города, который стал бы планетарным центром мира и гармонии. Для этого предлагались различные места: Тервюрен во Фландрии, Фьюмичино, близ Рима, Константинополь, Париж, Берлин и некая территория в Нью-Джерси. Честолюбивый замысел был скептически встречен как политиками, так и интеллектуалами. Генри Джеймс, который был в близких отношениях с Андерсеном и восхищался скульптурами норвежца, свысока отнесся к подобному «гигантизму». Он адресует другу письмо, в котором упрекает его в мании величия. «Как же я приму Вашу сторону, – пишет он, – и выскажусь в Вашу защиту хоть единой буквой алфавита, когда Вы огорошиваете меня этакой фантазией, решительно не имеющей ничего общего с реальностью в нашем унылом мире?» Джеймс напрасно удивлялся: в его произведениях видно, насколько глубоко он проник в природу гигантомании. В 1897 году в романе «Трофеи Пойнтона» он анализирует страсть миссис Герет, которая годами собирала в своем роскошном доме в Пойнтоне различные безделушки. «Достоинство в том, чтобы суметь создать такое совершенство; и если речь идет о необходимости его отстаивать – то хоть зубами!» Подобно Пойнтону в глазах миссис Герет, совершенный город Андерсена, как и горы данных, собранных Отле и его службой, представляли собой свод столь значимых ценностей, что критиковать их было непозволительно. «В этом доме есть вещи, ради которых мы едва не обрекли себя на голодную смерть! – говорит миссис Герет. – Они были наша религия, наша жизнь, мы сами!» И эти «вещи» у Джеймса – «квинтэссенция мира; только для миссис Герет квинтэссенцией мира были французская мебель и китайский фарфор. Она могла с большой натяжкой допустить, что у людей всего этого может не быть, но она решительно не способна была представить себе, что им этого и не надо и от отсутствия этого они ничуть не страдают»[433]. Андерсен был единомышленником Отле. Критика Джеймса осталась без внимания.

Отле по-настоящему увлекся проектом, который он теперь называл «Мунданеум», и предполагал, что его детище будет включать в себя музей, библиотеку, просторную аудиторию и отдельное здание, предназначенное для научных исследований. Он предложил построить «Мунданеум» в Женеве под девизом «Классификация всего, всеми и для всех». Самый знаменитый архитектор того времени Шарль-Эдуар Жаннере-Гри, более известный как Ле Корбюзье, поддержал проект и начертил смелый план города Отле; Эндрю Карнеги, американский миллионер шотландского происхождения, предложил свою помощь в финансировании. Но в октябре 1929 года обвал на Уоллстрит положил конец надеждам на американскую финансовую поддержку, и утопический проект Отле был практически забыт[434].

Однако основной принцип «Мунданеума», – то есть разнообразных коллекций, которые «в составе универсального собрания документации видятся как энциклопедический свод знаний человечества, обширнейшее интеллектуальное хранилище книг, документов, каталогов и специфических объектов», – оставался неизменным и был применен к каталогам, скрытым в недрах «Дворца пятидесятилетия» в Брюсселе до 1940 года[435]. 10 мая того же года германская армия захватила Бельгию, и Отле с женой пришлось бросить ценнейшее собрание и искать убежища во Франции. В отчаянных попытках спасти свою упорядоченную вселенную Отле рассылал прошения маршалу Петену, президенту Рузвельту и даже Гитлеру. Но усилия были напрасны. Павильон, в котором располагалась коллекция, демонтировали, мебель, с такой любовью сконструированную, перенесли во Дворец правосудия, а книги и документы рассовали по ящикам. Когда после освобождения Брюсселя 4 сентября 1944 года Отле вернулся домой, он обнаружил вместо картотеки и визуальных материалов выставку «нового искусства» третьего рейха: нацисты уничтожили в учреждении шестьдесят тонн периодических каталогов, а двести тысяч томов тщательно собранной библиотеки исчезли. Не выдержав удара, в том же 1944 году Поль Отле умер.

После его смерти все, что осталось от грандиозного проекта, попало на хранение в брюссельский Институт анатомии с царящим в нем макабрическим духом. Затем, переехав еще несколько раз, в 1992 году растерзанная коллекция обрела наконец надежное пристанище в реставрированном здании универмага, построенном в 1930-х годах в бельгийском городе Монсе, где после скрупулезной реорганизации в 1996 году новый «Мунданеум» открыл свои двери[436].

Что послужило источником страсти Отле, пожалуй, объясняет запись в дневнике, сделанная им в 1916 году. Отле признается, что после недуга, перенесенного в отрочестве (по его словам, это был букет из скарлатины, дифтерита, менингита и тифа), он утратил способность запоминать тексты и больше не мог заучивать наизусть стихотворения и отрывки прозы. Чтобы преодолеть это, объясняет он, «я учился корректировать память рассудком»[437]. Отле не мог самостоятельно запоминать факты и цифры, но, вероятно, представлял свою «Всемирную библиографическую службу», или «Мунданеум», как своеобразный аналог памяти, который можно создать с помощью карточек, изображений, книг и иных документов. Он, безусловно, любил этот мир и желал знать обо всем, что в нем есть, однако, так же как грешники, о которых говорил Вергилий, заблуждался и либо направил эту любовь в ложное русло, либо воспламенил ее от слишком яркой искры. Остается надеяться, что Всевышнему, в которого Отле верил, хватило любви, чтобы простить своего каталогизатора.

В 1975 году Хорхе Луис Борхес, быть может вдохновленный Отле, написал довольно длинный рассказ под названием «Конгресс»: его герой пытается составить энциклопедию, в которой можно будет прочесть абсолютно обо всем[438]. Но оказывается, что существование виртуальной копии мира невозможно или, по мысли автора, бесполезно, ведь мир, к нашей радости или огорчению, и так уже существует. На последних страницах честолюбивый энциклопедист приглашает коллег-ученых прокатиться в шарабане по Буэнос-Айресу, но город, который открывается перед ними, с его домами, деревьями и людьми, кажется им знакомым, уже виденным: это их собственная фантазия, в которую они бесстрашно погрузились, а теперь вдруг, к собственному удивлению, поняли, что она существовала и до них.

Глава 15. Что потом?

Когда-то в 1990-х годах я побывал в Берлине, где писатель Стен Перски повел меня в Берлинскую картинную галерею смотреть «Фонтан молодости» Лукаса Кранаха Старшего. Это среднего размера холст, на котором в ракурсе перспективы тщательно выписан прямоугольный бассейн; в его водах счастливо резвятся мужчины и женщины. Слева на телегах и повозках прибывают старики; с другой стороны из воды выходят обнаженные молодые люди, для них выстроены в ряд красные шатры, похожие на «купальные машины», которые так полюбились Снарку у Льюиса Кэрролла.

Картина Кранаха привела нас к спору о том, стоило бы или нет продлевать себе жизнь, будь это возможным. Я сказал, что перспектива ухода меня не пугает, это не повод для волнений; напротив, мне нравится жить с мыслью о том, что когда-нибудь будет поставлена финальная точка, а бессмертие можно сравнить с бесконечной книгой: как бы она ни увлекала, в конце концов надоест. Стен же возразил, что долгая, а то и вечная жизнь (при условии, что ее не сопровождают болезни и немощь) – это здорово. Жить так здорово, признался он, что распрощаться с этим миром ему ни разу не хотелось.

Этот разговор состоялся, когда мне не было и пятидесяти; прошло больше пятнадцати лет, и я как никогда уверен, что вечно жить ни к чему. И не оттого, что мне кажется, будто впереди у меня еще не один десяток лет: поди узнай об этом, когда не сможешь подержать в руках всю книгу, но я совершенно уверен, что читаю одну из последних глав. Столько всего успело произойти, столько лиц промелькнуло, столько мест я уже посетил, что не представляю, как бы этот сюжет мог растянуться на много страниц вперед, не обеднев и не превратившись в бессвязный словесный поток.

«Дней лет наших – семьдесят лет, – пророчит нам Моисей, – а при большей крепости – восемьдесят лет; и самая лучшая пора их – труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим» (Пс 89, 10). Ныне меньше десяти лет отделяют меня от этого рубежа, хотя еще недавно казалось, что он не ближе последней цифры числа Пи. В возрасте, который я вынужден теперь назвать пожилым, мое бренное тело все очевиднее норовит подавить собой бодрствующий ум, словно ревнует, видя мое внимание к собственным мыслям, и пытается выжить их силой. До недавнего времени мне представлялось, что тело было властно надо мной только в юности, а с приходом зрелого возраста избранным становится разум. А поскольку оба они – и тело и разум – ведают разными, как я полагал, сферами жизни, то и править они должны были бы сдержанно и бесстрастно, деликатно чередуясь.

Поначалу, надо думать, так и было. В отрочестве и ранней зрелости мой разум выглядел путаной, неопределенной сущностью, неуклюже вторгавшейся в беспечную жизнь верховодившего мною тела, которое из всего пыталось извлечь удовольствие. Как ни странно, тело казалось тогда менее монолитным, чем мои мысли, и проявляло себя только в разнородных ощущениях, приносимых запахом утренней свежести или прогулкой по ночному городу, завтраком на открытом солнце или осязанием возлюбленного тела в темноте. Даже чтение казалось физическим действием: прикосновение, запах, вид слов на странице были существенны в моем взаимодействии с книгами.

Теперь удовольствие приносит в основном мысль, а мечты и идеи кажутся насыщенными и ясными как никогда. Разум стремится к независимости, но стариковское тело, словно низложенный деспот, не желает уходить в тень и требует постоянного внимания: покалывает, царапает, давит, ноет внутри, то вдруг немеет или впадает в беспричинное изнеможение. Воспаляется нога, знобит, рука не слушается, нечто тупое тычется в бок, отвлекая от книги, от разговора и даже от размышления. В юности я всегда чувствовал себя независимым, даже в компании: поскольку тело не доставляло мне беспокойств, не было ощущения, будто оно существует отдельно от меня, как безобразный двойник, доппельгангер. Я был абсолютным и неделимым целым, уникальным, непреходящим, и не отбрасывал тень – ни дать ни взять Петер Шлемиль. Зато сейчас, даже когда я один, тело всегда тут как тут – мешает, точно незваный гость, когда мне хочется размышлять или спать, пихае