Curiositas. Любопытство — страница 62 из 65

[499].

Какой бы ни была символика, Данте предвидит, что за жестом Вергилия откроется нечто новое, novità, «странное диво» в ответ на nuovo cenno, «странный знак», поданный наставником. И добавляет, предостерегая читателя:

Увы, какая сдержанность нужна

Близ тех, кто судит не одни деянья,

Но видит самый разум наш до дна![500]

Вступая в круг обмана, Данте напоминает, что только просвещенный Вергилий может читать его мысли, а простые люди судят о других исключительно по делам, за которыми мысль не видна. И нередко в поступках, которые принимаются за истину, скрыта ложь.

Призванный из бездны «острохвостый зверь» Герион – живое воплощение обмана: у него человеческий ясный лик[501], мохнатые лапы, тело в завитках и кольцах, как восточный ковер, и смертоносный, как у скорпиона, хвост. Но прежде чем описать это диво дивное, Данте делает отступление:

Мы истину, похожую на ложь,

Должны хранить сомкнутыми устами,

Иначе срам безвинно наживешь;

Но здесь молчать я не могу; стихами

Моей Комедии клянусь, о чтец, —

И милость к ней да не прейдет с годами, —

Я видел…[502]

И лишь затем изображает Гериона.

Читатель, до сих пор следивший за рассказом Данте и слышавший о многих чудесах и удивительных явлениях (среди которых не последним будет странствие самого Данте), впервые встречается с феноменом, который настолько трудно вообразить, что поэт вынужден остановиться и собственным творением поклясться в истинности этого рассказа. То есть, пройдя почти половину Ада, Данте клянется правдивостью поэмы, а значит – вымысла, что эпизод, который будет описан далее, действительно имел место. Мысль совершает головокружительный кульбит: поэт сообщает читателю, вместе с ним участвующему в создании этого сложного построения, что стихотворный обман, который прозвучит из его уст, равнозначен реальности, и доказательством тому служит конструкция, вымышленная от начала до конца: своеобразная паутина поэтической лжи, внутри которой вещает автор. Независимо от того, насколько читатель верил поэту прежде, этот эпизод – ключевой: если вначале казалось, что лес действительно существует, как и высокая гора в отдалении, и спутник-призрак, и мрачные красноречивые врата, за которыми развертывается циклическая география Ада (и едва ли много отыщется тех, кто, строка за строкой, не прочувствовал бы безупречную реалистичность дантовского рассказа), то теперь тот же читатель должен согласиться с истинностью новой картины или отвергнуть все предыдущие. Вера, которая нужна Данте, отличается от веры, проповедуемой христианской религией; речь идет о вере в поэзию, и она, в отличие от догматов, утверждающих истину, нисходящую свыше, рождается из обычных слов.

Впрочем, в «Божественной комедии» обе истины сосуществуют. Когда на вершине горы Чистилища, следуя за небесной процессией, поэт видит, как ему навстречу выходят четыре зверя Апокалипсиса, он рисует их появление («У каждого – шесть оперенных крыл») и добавляет подсказку для читателя: «Прочти Езекииля; он вполне / Их описал», «…в одной лишь из статей / Я с Иоанном – крылья исчисляя»[503]. Здесь Данте доверяет авторитету святого Иоанна Патмосского, утверждавшего, что крыльев было шесть (Откр 4, 8), хотя Иезекииль насчитал только четыре (Иез 1, 6). Данте, не смущаясь, ставит себя в один ряд с автором Апокалипсиса: он, поэт, автор «Божественной комедии», подтверждает высшую правоту Иоанна.

Вергилий же подтверждает правоту Данте. При первой встрече, когда тень Вергилия является сопровождать поэта, тот называет автора «Энеиды» «мой учитель, мой пример любимый» и признается: «Лишь ты один в наследье мне вручил / Прекрасный слог, везде превозносимый»[504]. Поэзия Вергилия научила Данте выражать обретенный опыт, так что в слова о «примере», «mio autore», вложен двойной смысл: «автор лучшей в моих глазах книги» и «тот, кто меня создал». Слова, синтаксис, музыка – все это виды лжи, посредством которой сознание читателя воспринимает и воссоздает опыт целого мира.

Джон Фреччеро, исследователь, наиболее ясно комментирующий творчество Данте, спрашивает, может ли «сочинитель создать подобие библейской аллегории… воспроизводя реальность». И продолжает: «В действительности мимезис приводит к обратному эффекту: „замыкает“ аллегорию на самой себе и превращает ее в иронию. Реалистичность не передает смысл аллегорическими средствами, а вместо этого создает смысловой круговорот, многократно подтверждая, а затем вновь отрицая собственный статус художественного вымысла. Пользуясь словами Данте, следовало бы сказать, что реальное предстает поочередно то истиной в облике лжи, то фальшью под видом истины»[505].

Известно письмо Данте к Кангранде делла Скале, в котором он, ссылаясь на Аристотеля, замечает, что по тому, насколько приближена вещь к существованию в действительности, можно судить, насколько она истинна[506]. Имеется в виду форма литературной аллегории, о которой говорит Фреччеро: ее истинность зависит от того, насколько удалось поэту сблизить образ с предметом. Так, Данте рассматривает отношения зависимости, которыми связаны отец и сын, слуга и господин, единственное и двойственное, часть и целое. Во всех случаях «действительность» вещи определяет нечто, отличное от нее самой (например, без единичного нельзя представить двойственное), и поэтому ее истинность также зависима. Если это нечто фальшиво, то фальшива и сама вещь. Ложь, – не устает напоминать Данте, – имеет свойство шириться.

Блаженный Августин в более раннем из двух своих больших трактатов о лжи (с которыми Данте вполне мог быть знаком) утверждал, что, высказывая нечто, не соответствующее истине, рассказчик не лжет, если верит или убежден в истинности того, о чем он говорит. При этом Августин различает понятия «вера» и «убежденность»: верующий может признавать, что мало знает о предмете, не сомневаясь при этом в его существовании; убежденность же рождает иллюзию представления о вещи, и человек не догадывается, что в действительности не знает о ней почти ничего. По мнению Августина, ложь может быть лишь намеренной: это вопрос различия между зримым и истинным. К примеру, человек может ошибочно считать дерево стеной, но в этом не будет обмана, если нет намерения его совершить. «Обман, – учит Августин, – не в самих вещах, а в мыслях». Сатана, злейший из обманщиков и «всякой лжи отец» (о чем напоминает Вергилию чья-то грешная душа в Аду), ведал, что совершает коварство, искушая Адама и Еву, чей грех – в согласии с заведомо запретным выбором. Наши предки собственной волей могли воспротивиться соучастию в этом обмане; но вместо этого отвернулись от истины и сами выбрали ложный путь. Всякий странник волен выбирать себе дорогу. Данте, заблудившись в сумрачном лесу, который Августин описывает как «неизмеримый лес, полный ловушек и опасностей», решает последовать совету Вергилия и теперь находится на верном пути[507].

Источником размышлений Августина над вопросом лжи стал неоднозначный фрагмент из Послания Павла к галатам. «А в том, что́ пишу вам, пред Богом, не лгу» (Гал 1, 20), – говорит Павел, словно желая придать убедительности своим словам. И в качестве примера лукавства приводит эпизод из собственного жития, описывая, как встретился со странным образом действий другого апостола. Савл (такое имя носил тогда Павел) некогда был ревностным иудеем и печально прославился той великой решимостью, с которой преследовал бывших единоверцев, обратившихся в христианство. Однажды на пути в Дамаск он увидел ослепительный свет и услышал голос Иисуса, вопрошавший, за что тот его преследует. Савл пал на землю и понял, что ослеп. А через три дня ему вернул зрение Анания и, крестивши его, нарек Павлом (Деян 9, 10–18). После обращения в новую веру Павел разделил мессианский труд с апостолом Петром: тот проповедовал среди иудеев, а Павел – среди язычников.

По прошествии четырнадцати лет отцы христианской Церкви, собравшись в Иерусалиме, решили, что язычникам больше не нужно совершать обрезание (то есть становиться иудеями) перед обращением в веру Иисуса. Когда совет завершился, Павел отправился в Антиохию, куда вскоре прибыл и Петр. Поначалу Петр ел вместе с язычниками антиохской Церкви, но с появлением иудеев из иерусалимской Церкви стал сторониться языческого стола, «опасаясь обрезанных» (иудейских членов общины), которые потребовали, чтобы христиане из язычников принимали пищу по иудейским законам. Павел, осерчав на Петра, не желавшего помнить, что за столом Христовым сидеть полагалось единственно с верой, «противостал ему»: «Если ты, будучи Иудеем, живешь по-язычески, а не по-иудейски, то для чего язычников принуждаешь жить по-иудейски?» (Гал 2, 12; 11, 14).

Святой Иероним в своем толковании Послания Павла, а также в письме к Августину, написанном в 403 году, утверждал, что из этого эпизода не следует, будто между двумя апостолами в самом деле был спор. Не решаясь признать, что два отца Церкви прилюдно разыграли дидактическое действо, Иероним все же отвергает возможность догматических расхождений между ними. Он считает, что в споре лишь выявляются разные точки зрения и ни один из апостолов не проявляет двоедушия, а противоположность взглядов лишь иллюстрирует основной тезис[508]. Августин смотрел на это иначе. Признав, что на совете в Антиохии была допущена хоть толика лицемерия, полагает он, пришлось бы также признать, что ложь могла про