. Но преступны ли акты террористического толка, если совершаются при преступном режиме?
Вопрос не простой, и Данте тоже это понимал. Когда поэт терзает в Аду вмерзшего в лед Бокку дельи Абати, оправдывает ли его одно только то, что и в него через Бокку проник грех предательства, а высшее правосудие непостижимо? Или к безнравственному поступку его склонила атмосфера, в которой предательство, совершенное теми, кто пользовался доверием, делает произвольными все общественные нормы, а язык перестает доносить истину? Поступает ли Данте правильно с точки зрения естественных нравственных законов, принятых среди людей, или нарушает их, как страдающие вокруг него грешники, которые несут за это наказание?
Свобода воли для Данте – разумный выбор, сделанный исходя из реальности, но реальность преображается нашим разумом, воображением, грезами и телесными ощущениями. Мы вольны делать выбор, но в то же время ограничены знаниями о мире, усвоенными через призму нашего понимания. Чтобы понять этот парадокс, Данте приводит метафору гражданского закона, неизбежно обуздывающего абсолютную свободу гражданина, но одновременно оставляющего возможность выбирать образ действий в установленных границах. Поначалу душа, как младенец, тянется к удовольствиям, которые ей открыты, а после, не имея наставника, стремится к ним с жадностью избалованного ребенка, и потому человеческие желания нужно отчасти сдерживать. Совершенное Улиссом и Нимродом наказуемо. На третьем уступе горы Чистилища ломбардец Марко поясняет:
На то и нужен, как узда, закон;
На то и нужен царь, чей взор открыто
Хоть к башне Града был бы устремлен[518].
Град небесный в этой жизни недостижим, но справедливый правитель должен помогать полису жить по небесным догматам, пусть даже заветная цель останется лишь сиянием вдали, идеальной идеей. Тогда законы и благое правление станут нашей опорой в нравственном выборе. Увы, примеров такого правления Данте в свою эпоху не видит (да и в нашу их тоже не видать). Между городом надежды, который основал Эней, и раздробленным Римом XIV века, где нечестный папа опорочил Священный престол, чтобы править презренным земным царством, Данте отстаивал наше естественное право на общество, не терпящее обмана.
Перси Биши Шелли через сто лет после Юма писал, что обществу, отравленному ложью, следует противопоставить «надежду, ведь в своих крушеньях / она мечту нам дарит о свершеньях»[519]. Это убеждение разделял и Мандела.
А через пять веков после Данте еще один итальянец решил разобраться в природе честности и искусстве лжи. Среди придуманных Карло Коллоди приключений деревянного мальчишки есть история, вошедшая в мировой фольклор: когда Пиноккио обманывает Лазурную фею, его нос становится длиннее. Добрая Лазурная фея распоряжается снять Пиноккио с ветки дуба, на которой его повесили коварные Кот и Лиса, назначает ему постельный режим, а затем спрашивает, что произошло. Но Пиноккио не то боится, не то стыдится рассказать правду, и, как мы знаем, каждый раз, когда он врет, его нос становится немного длиннее. «Мой милый мальчик, – говорит ему фея, – вранье узнают сразу. Собственно говоря, бывает два вранья: у одного короткие ноги, у другого – длинный нос»[520]. Вранье Пиноккио – второго типа.
Но как различает фея два вида вранья? Длинноносая ложь Пиноккио – это упрямое нежелание признаваться в каких-либо поступках. В результате длиннющий нос деревянного мальчишки мешает ему свободно передвигаться и даже не дает выйти из комнаты. Это вранье по принципу status quo: выдумки буквально пригвоздили его к месту – он не говорит правду о том, что сделал, и не может двигаться дальше, заводит себя (и сюжет) в тупик. Как и ложь политиков и финансистов, вранье Пиноккио расшатывает саму реальность, в которой он существует, и губит даже то, что следует хранить как зеницу ока. И приключения Пиноккио, и дантовская «Божественная комедия» показывают, как принятие окружающей реальности от главы к главе, от песни к песни ведет нас к открытию нашего истинного «я». Отрицая реальное, невозможно говорить правду.
Что такое «коротконогое» вранье, Лазурная фея не поясняет, но представить себе его мы можем. В пятой песни «Рая», в изменчивом небе Луны, Беатриче рассказывает Данте о том, как высшая милость в открывающемся «благе движется вперед». Фреччеро обращает внимание на слова Фомы Аквинского в одном из комментариев к «Сентенциям» Петра Ломбардского, который пишет, что дух должен устремляться к Богу через разум и любовь, но в нашем грехопадении сила постигающего разума превосходит силу любви[521]. А коль скоро мы видим благо куда охотнее, чем сами его совершаем, то и по жизни идем, волоча одну ногу. Точно так же Данте описывает собственное движение в начале «Божественной комедии», когда он выходит из сумрачного леса и видит остроконечную гору в свете зари:
Боккаччо в своих комментариях к поэме придерживается буквальной трактовки и объясняет эту хромоту просто-напросто тем, что во время восхождения одна нога естественным образом всегда оказывается ниже второй. Однако Фреччеро, рассуждая о символических функциях частей тела с научных позиций, трактует дантовский образ как изображение души, движущейся вперед на двух «ногах», то есть опираясь на разум и чувства – так же как в жизни нас несут вперед ноги, на которых мы ходим по земле. Вслед за учеными мужами эпохи Данте, полагавшими, что более сильная нога (pes firmior) – левая, Фреччеро считает, что с правой ногой связан интеллект («начальная стадия выбора, процесс понимания, рассудок»), а с левой – сфера чувств. Срастаясь с землей, левая нога мешает путнику идти вперед, отрешившись от земных забот и направив свои мысли ввысь.
Без помощи свыше поэт не в силах сполна достичь блага, но продолжает внутреннюю борьбу: хромота его под влиянием пылкой любви приходится на левую ногу, не желающую отрываться от чувственной почвы, но разум движет правой ногой и заставляет идти вперед, к встрече со сверхъестественным; Данте должен приложить все силы своего разума, чтобы его смутные ощущения и неясные предчувствия сложились в нечто целостное. Он знает, что видит сейчас «как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу», как проповедовал апостол Павел, и верит в обетованное: «Тогда позна́ю, подобно как я познан» (1 Кор 13, 12). Эти слова святой Павел произносит в своей речи, посвященной милосердной любви – той любви, о которой Беатриче говорит, рисуя образ движущихся ног, и которая ныне связывает Данте с делами земными. Чтобы сохранить верность тому, что Данте было позволено увидеть, он должен, с одной стороны, не забывать о милосердии, о «теплоте любви», дарованной ему, а с другой – заботиться об остроте собственного ума, чтобы выразить в словах ожидающее его видение. Беатриче говорит ему так:
Пока Данте будет приближаться к заветной цели, его любовь обратится к неизреченному Высшему благу, а разум снизойдет до таких же, как и он сам, странников земных. Данте понимает: чтобы объять видение и одновременно описать его, ему придется солгать – но это будет правдивая ложь, «неложные грезы»[524], придется создать громаду наподобие Гериона, но только возносящую, а не предающую самое себя. И тогда, как все истинные поэты, признающие за собой несовершенство ума и сдержанность чувств, Данте уготавливает нам, своим читателям, «коротконогую» ложь, чтобы и мы стали причастными к этому странствию и с надеждой продолжали свои искания.
Знание, которого ищут авторы через чувства и разум, сокрыто в конфликте между постигаемым и воображаемым; это эфемерное знание переходит к нам, их читателям, в новом конфликте между нашей реальностью и реальностью на книжной странице. Опыт, накопленный миром, и опыт, несомый словом, оспаривают между собой влияние на наши разум и чувства. Мы хотим знать, где находимся, поскольку нас интересует, кто мы есть: мы волшебным образом верим, что контекст и содержимое взаимообусловлены. Мы животные, осознающие себя, – быть может, единственные на планете, – мы способны осваивать этот мир, задавая вопросы и облекая свое любопытство в слова, о чем свидетельствует литература. В непрерывном процессе взаимодействия мир преподносит нам удивительные явления, которые мы превращаем в рассказы, а они, в свою очередь, привносят в мир чувство сомнения и незавершенности, ведущее к новым вопросам. Мир дает нам ключи для его постижения, и мы выстраиваем эти ключи в виде повествований, которые кажутся нам правдивее самой правды, сочиняем на ходу, и то, что мы говорим о реальности, нашей реальностью становится. «Благодаря тому, что я познал все существующее, оно не существует больше, – говорит Дьявол у Флобера в «Искушении святого Антония». – …Форма, быть может, – заблуждение твоих чувств, Субстанция – воображение твоей мысли. Если только, коль скоро мир есть вечное течение вещей, видимость не есть, напротив, самое истинное, что существует, иллюзия – единственная реальность»[525]. Иллюзия – единственная реальность: вероятно, именно это мы имеем в виду, говоря, что автору виднее.
Благодарности
Работая над этой книгой, я пользовался многими изданиями «Божественной комедии» Данте и комментариями к ней. Лучшее итальянское издание, на мой взгляд, подготовлено Анной Марией Кьяваччи Леонарди и впервые опубликовано в издательстве «Mondadori» в 1994 году. На английском языке музыкальность и полновесность оригинала наиболее точно, как мне представляется, удалось передать У. С. Мервину, который, увы, перевел лишь «Чистилище» и две песни «Ада», сославшись на то, что не испытывает симпатии к святому Бернарду и не хотел бы терпеть его общество на протяжении значительной части «Рая». Отмечу, что вместе с Данте,