Curriculum vitae — страница 2 из 9

- Елизавета Васильевна... Семнадцать лет назад... В Ленинграде... От инсульта... В одной могиле с отцом... О, Боже, Боже мой...

Ни тогда в Дели, ни после, уже дома, я так и не решился ни разу спросить у него, почему он не захотел больше слушать того индуса. Хотя встречались мы потом с этим человеком нередко... Да и зачем было спрашивать? Все было ясно и так.

А интересно все-таки узнать, много ли среди тех, кто сейчас меня читает, нашлось таких, кто осмелился бы спросить у этого босоногого святого день и место своей смерти? На словах-то и в мыслях таких смельчаков среди нас, конечно, сколько угодно. Но не на словах, не в мыслях, а на деле?

А на деле, думаю, все-таки не нашлось бы, наверное, ни одного.

Путь всякой плоти

Говорят, что один из самых успешных за послевоенные годы премьер-министров Италии начинает каждый свой день с того, что, стоя в одиночестве перед зеркалом, много-много раз подряд повторяет:

- Я себе нравлюсь. Я себе очень нравлюсь!

И вполне возможно, что делает он это вовсе не зря. Вера в себя, как известно, удесятеряет человеческие силы. А своей энергией и напором этот премьер, по отзывам многих, превзошел всех своих предшественников, включая даже и самого дуче.

Но что же делать, если ни в юности, ни в зрелые годы, ни тем более сейчас язык твой не поворачивается да так и не повернулся ни разу сказать: "Я себе нравлюсь"? А видя себя сегодня в зеркале - особенно: Господи, неужели то, что смотрит на меня оттуда, это и есть я? Да ты, ты... И сомневаться нечего - ты! Конечно, не всегда ты был такой. Раньше, надо думать, из зеркала выглядывало что-нибудь более привлекательное для глаза, чем сегодня. Но где оно, это "раньше"? Да и в прежние годы, помнится, сколько бы ни вглядывался в зеркало, никогда особого восторга то, что там видел, не вызывало. Какой там восторг! Скорее, право, сочувствие. А бывало, что и просто сострадание, чего уж там скрывать.

Нет-нет, объективно никаких оснований для чрезмерной приниженности в моей жизни вроде бы не было. Начать с того, что на самом деле я, похоже, не урод. Мало ли, что сам себе внешне никогда не нравился! Многие барышни, например, так не считали. А голос их во всем этом, как известно, должен быть признан решающим... Что еще? Бедствовать никогда всерьез не бедствовал, по наукам своим всегда был продвинутым, в первых, так сказать, рядах, событий в жизни больших и малых - было предостаточно, людей знал выдающихся, путешествовал много, дом, семью, друзей своих всегда ценил...

Недаром известная многим у нас Анна Самойловна (Ася) Берзер, возмутившись, отчитала по телефону после встречи со мной ту даму, которая попросила ее помочь пробить в печать мой маленький роман "Пашков дом".

- За кого вы заступаетесь? - сердилась она. - Приехал ко мне на машине, в шикарном костюме, сам гладкий, сигареты курит какие-то длинные, иностранные... И я должна ему помогать?!

По ее понятиям, помогать можно было только тем, кто пришел к ней, нахлобучив на глаза кепку и втянув голову в плечи, в какой-нибудь рванине, а еще лучше - в лагерном бушлате, и не днем пришел, а ночью, с условным стуком в дверь, озираясь по сторонам и прячась за каждым столбом от филеров НКВД-КГБ. И непременно чтоб худой был, небритый, чтобы глаза были ввалившиеся, чтобы кожа светилась! А тут, смотри ты, разлетелся - румянец во всю щеку...

Одним словом, приняла меня покойная "крестная" А.И. Солженицына с порога за какого-то важного советского начальника. Ну и, естественно, с порога ощетинилась. А надо сказать, зря приняла и зря ощетинилась. Начальником-то как раз я никогда и не был. Почему? А сам, честно говоря, не очень знаю, почему. Скорее всего, я же сам и виноват: это, думаю, была своего рода плата за собственную независимость, которую я всегда ценил и отстаивал так, как, может быть, ничто другое в жизни. Прав был, похоже, мой родитель, изрекший однажды глубочайшую, убежден, по своей житейской значимости мысль: "Кто не имеет почтения к начальству, сам начальником никогда не будет".

И все же, при всем недовольстве собой, а зачастую и просто неприязни и даже отвращении к себе, самомнением, должен признаться, Господь Бог меня никак не обделил. И касалось это прежде всего внутреннего самоощущения: кому я не равен, что я не могу, кто в этом мире выше меня? Конечно, это все было не наяву, а в мечтах, в мыслях, то есть, по выражению Марка Аврелия, "наедине с собой". Но замахивался я в подобных сравнениях и сопоставлениях всегда на наивысшее: в науках это были никак не меньше, чем Адам Смит или Альберт Эйнштейн, в литературе Толстой или Достоевский, в политике, в общественных делах - Рузвельт или де Голль и т.д., и т.п.

Умом-то я, конечно, понимал, что на этот уровень мне никогда не вытянуть. Но в самых своих потемках, в подсознании, где-то там глубоко в печенках или в спинном мозгу? Нет, там я был всегда первым. И вторым себя признать не соглашался ни в чем.

Гордыня? Конечно, гордыня. Конечно, тщета и безумие человеческие. Но в своей гордыне я дошел, помнится, до того, что посягнул и на самого Бога: а на каком таком основании я обязан считать, что я Его раб? Выходит, мир устроен так, что есть Он - Господин и Вседержитель - и есть я, человек, червь, тварь ничтожная, на веки вечные распростертая во прахе перед ним? Нет, что-то тут не так! Если Бог есть добро, есть любовь и справедливость, то зачем Ему эта сверхавторитарная система мира, зачем ему самому эта должность всеобщего начальника и надсмотрщика над мириадами бесправных, бессловесных Его рабов? Эдак, пожалуй, любой тиран, деспот, любой Сталин или Гитлер будет прав в своем устройстве земных дел: ведь он лишь повторяет тот порядок, который установил в мироздании Творец! Нет, с чем c чем, но с этим моя от рождения, видно, демократически-либеральная душа никак смириться и не хотела, и не могла. Долго, признаться, не могла.

Это сейчас я улыбаюсь тому вопросу, который лет эдак в тринадцать-четырнадцать я как-то задал своему отцу:

- Слушай, а как ты думаешь, каждый человек считает себя умнее всех на свете? Или нет?

Отец тогда лишь пожал плечами: что толку тратить силы и слова на этого неуклюжего ершистого подростка, пусть и собственного сына, который все равно ведь ничего не поймет. Но потом, помолчав немного, видимо, решил: хотя бы для очистки совести ответить что-то нужно.

- Нет, не каждый. Далеко не каждый... А под старость, думаю, так не считает, наверное, никто.

Не понял я тогда его или не поверил - сейчас уже не помню. Но долго еще потом, годы целые и десятилетия, в глубине души я был все же уверен, что на самом-то деле все так оно и есть, как я предполагал. И что я каким-то верхним чутьем отгадал чуть не главную тайну про людей, которую они почему-то всегда скрывают если не от себя, то по крайней мере от всех других.

А вот когда пришло нечто прямо противоположное - хоть убей, не заметил...

Прометей, вызов богам, величие человеческого духа - Господи, какая же все это чепуха! И ума у тебя на самом деле не больше, чем у других. И не знаешь ты в действительности ничего, и даже то, что вроде бы когда-то знал - и это все давно забыл. И силенок у тебя, оказывается, всего-то кот наплакал. Да и вообще, и тебе самому, и жизни твоей цена лишь грош в базарный день. Не больше! И не обольщайся: когда тебя не станет, никто в мире, будь уверен, всерьез даже и не заметит твоего исчезновения. У всех на другой же день окажется масса куда более срочных дел, чем помнить о тебе.

Смирение, дорогие мои! Смирение. Это, похоже, и есть она, мудрость. И это и есть "путь всякой плоти". Независимо от того, что человек сам когда-то думал или все еще думает о себе.

Но и гордыня, и смирение - они одинаково тяжелы. Может быть, смирение даже тяжелее, ибо в конце его - только конец. И больше, боюсь, ничего.

Болгарский след

Нет, об этом не написать я не мог! Все-таки для меня это открытие. Причем такое открытие, которого я ждал чуть не половину своей жизни. И даже, признаюсь, с некоторых пор и вовсе бросил уже было надеяться, что оно, это открытие, когда-нибудь произойдет.

А дело все в том, что я, международник по профессии, с 1973 по 1986 годы, тринадцать с лишним лет, был, как тогда говорилось, глухо "невыездной", т.е., называя вещи своими именами, "профнепригодный". И никак не мог понять почему? Что я натворил, что я такого сделал, чтобы советская власть так уж насмерть осерчала на меня? Ну, не любил я ее, это было, наверное, не только мне ясно. Да подумаешь - не любил! Да она сама себя не любила, чего уж тут говорить про других. Не шумел, кулаками не махал, правила игры знал, на рожон не лез - так, казалось бы, чего ж вам еще? Нет, запечатали так, что даже в какую-нибудь там Болгарию - и то не смей, и то не моги ни ногой.

И вот недавно, спустя без малого тридцать лет, вдруг неожиданно прояснилось - почему. Один ныне отставной, а в те давние времена весьма крупный чин из всей этой таинственной сферы все мне досконально объяснил. И теперь, кроме как к Господу Богу, у меня, похоже, больше уже в жизни вопросов не осталось ни к кому.

Случилось это в Вене, в кафетерии ЮНИДО - Организации Объединенных Наций по промышленному развитию, которая тогда, осенью 1973 года, пригласила меня на месяц в качестве консультанта. Был как раз "кофейный перерыв" ("кофе-брейк") во время какого-то очередного долгого заседания. Вместе с одним моим добрым приятелем, тоже из русских, мы стояли с подносами в руках в длиннющем хвосте, выстроившемся вдоль стеклянного прилавка с разными венскими вкусностями, в конце которого молоденькая пухлощекая фройляйн разливала в протянутые ей фирменные ооновские кружки кофе или чай - кому с молоком, кому без. Очередь двигалась медленно, неспешно: в ООН, как известно, вообще куда-либо торопиться - это в высшей степени дурной тон.

А перед нами с приятелем стоял в этой очереди очень странного вида (я бы сказал - страшноватого вида) человек: горбатый, низкорослый, с огромной, вдавленной в плечи головой, с длиннющим носом и необыкновенно уродливыми чертами лица. Одним словом, истинный Квазимодо, каким его обыкновенно рисуют в книжках. А когда он еще обернулся к нам и прохрипел моему спутнику что-то приветственное, но так сдавленно прохрипел, что сразу стало ясно, что у него вместо обычного человеческого горла трубка, вставленная в трахею, да еще по-русски прохрипел, но с каким-то таким не