ДЕЛО БИБЛИОФИЛОВ
Я не раз ловил себя на мысли, что мир, в котором почти семьдесят лет неустанно трудился Василий Лукич, должен был бы состоять из кристально чистых людей. Но всё, что я слышал от ветерана, опровергало меня. В то же время сам Лукич производил впечатление абсолютно честного человека. Неужели это — честность неведомо что творящего?
Тогда как же быть с его сомнениями, здравыми рассуждениями, абсолютной непротиворечивостью его слов и поведения? Неужели его ничему не научили встречи и общение с подонками, неужели он не отличает грязный помысел от искренних уверений в “революционной целесообразности”? Сколько раз он, выполняя преступные задания, рисковал ошибиться и со скоростью курьерского поезда улететь в трубу крематория?
Как-то раз во время очередной встречи с Василием Лукичом я спросил о людях, которые его окружали. Без каких-либо колебаний он ответил, что все они — люди, как люди, ну, совершенно такие же, как в кино или театре. Я невольно рассмеялся и попробовал уточнить.
— Такие, как на сцене, или — как в зале?
— Какая разница, — ответствовал старый чекист, — ты думаешь, что те, которые на сцене — отличаются от зрителей? Те и другие делают своё дело. Разница между соседями в зрительном ряду может быть гораздо большей, чем между народным артистом и последним забулдыгой, уснувшим на ступеньках балкона.
— Лукич, — возразил я, — если рассуждать по-твоему, получается, что нет никакой разницы между палачом и жертвой!
— Почему обязательно нет, — развёл руками Василий Лукич, — палач, к примеру, может быть рыжим, а жертва, опять же, негр. Я вот много прожил, но не припомню, чтобы из трёх близнецов один был жертвой, другой — прокурором, а третий — палачом. Да и между близнецами всегда есть разница. Каждому — своё, и с каждого — по делам его. Слышал, небось, такую поговорку.
— Хорошо, — говорю. — Тогда ты мне ответь на такой вопрос: что же палача ожидает за дела его?
— Если работал примерно и не умничал, что же его может ожидать плохого? Похвальные грамоты. А те, кто любил свою профессию, живое дело, так сказать, и отказывался переселяться из подвала в кабинет, — и ордена получали. Был у нас один чудак. Еле наган в руках держит, а как подрасстрельного увидит, глаза заблестят, подтянется весь. Работал только на отлично! К старости перемудрил маленько. Когда его на пенсию пытались спровадить, брыкался долго, чуть не плакал. Нервы сдали, вот и перемудрил. Просил направить на патриотическую работу в школу. Рапорт написал, что предлагает открыть в каждой школе кружок юных ленинцев-исполнителей. В рамках ДОСОРГа, конечно. У него и программы разработаны были. Практикум серьёзный.
Изумлению моему не было границ. Видимо, Лукич почувствовал это и замолчал. Поразмышлял о чём-то и добавил:
— ДОСОРГ — это Добровольное общество содействия органам, понял? А вот кружки юных ленинцев — исполнителей — это не одобрили. В общем, незадача получилась. И орденоносец — исполнитель приговоров — быстро после этого исчез куда-то. Не в своё дело полез, умничать начал, вот, можно сказать, на мину и напоролся. Слышал я, что в дурдоме дни свои мирно кончил, — вздохнул Василий Лукич и продолжал:
— Там он все клянчил табельное оружие, короче, наган, и просил подвал оборудовать. С одним психом, — тот считал себя герцогом Энгиенским, — сошлись. Наш всё время просил герцога под наган встать, а тот на гильотине настаивал. Действие пули, говорил, я уже знаю. Давай, кричал, гильотину соорудим! До буйного состояния дошли. Говорят, усыпили их обоих. Царство им Небесное!..
— Лукич, — прервал я сентиментальный рассказ чекиста, — всё-таки давай вернёмся к твоей работе. Ведь и ты семьдесят лет шагал по минному полю. В любую минуту мог напороться! Разве не так?
— Так-то оно так. Ну и что тут особенною? Шагал, по сторонам смотрел, нюх развивал, мину чувствовал за сотню шагов. Увёртываться от них научился…
— И что, многие из ваших так научились? Все нюх развили? Почему же вас тогда поголовно время от времени вырезали?
— Скажешь тоже! Когда вырезали, дело не в минах было. Мина-то — она внутри тебя. Ведь не на мины же все напарывались сразу! В такие времена не на минах подрывались, а под бомбёжку, значит, попадали.
— А бомбы кто бросал? — съехидничал я, — свои же и бросали.
— Так я тебе то же самое и говорю, — обрадовано вымолвил Лукич, — люди, как люди. Везде свои бросают. У кого что под рукой! Знаю я и профессоров с академиками! Думаешь, все они святые? Думаешь, не забрасывали друг друга лимонками? А политики? Телевизор-то смотришь?
— Но они же поголовно друг друга не вырезают! — почти крикнул я, вспомнив улыбку недомогания на лице Президента, громы и молнии в призывах Жириновского, острые заточки в прищуре глаз сына полковника КГБ.
— Да, видно, зря я тебе всё втолковываю. Ребёнку ясно, что у каждого должно быть своё оружие. Я же не сказал, что академики обмениваются ракетными ударами. Помнишь: “Я прошу, чтоб к штыку приравняли перо!” Я никогда этой просьбы не поддержал бы… Каждый должен делать своё дело. И не умничать. А начнёшь умничать, особенно, если вообразишь, что начальника на его поле переиграешь, тут уж никакой нюх тебе не поможет. А, значит, вскоре и на мину нарвёшься.
Лукич вздохнул тяжело, откинулся на спинку стула и продолжил свой рассказ:
— Вот они и взрывались, правда, не ежеминутно, потому как мы научились ходить осторожно. Не все, правда…
Были умники, которые хотели переиграть и начальников, и клиентов. Но если клиент повыше, чем просто член ЦК, а начальник — не меньше, чем управление ведёт, умник быстро оказывался в подвале у Ивана Фомича. А от Фомича, сам знаешь, куда выносили — ногами вперёд. И это ещё не худший вариант. Бывало, что уходили из жизни без акта о списании.
— И были такие случаи, Лукич? — интересуюсь я, уверенный, что осторожный ветеран не будет распространяться на скользкую тему.
Но я ошибся. Лукич вышел из-за стола, открыл створки небольшого платяного шкафа и достал из нижнего ящика свёрток, перевязанный жёлтой тесьмой. Не торопясь, развязал тесьму, развернул свёрток и передал мне толстенный гроссбух, переплетённый в свиную кожу, потемневшую от времени и, видимо, неаккуратного хранения.
Я открыл переплёт и прочёл на титульном листе неряшливо выведенные буквы: “ЛОСИНАЯ КНИГА”.
— Слушай, ты что мне подсунул? — я поднял глаза на Василия Лукича, который снова подошёл к шкафу и начал выгребать из ящика какие-то коробки, папки и прочую нехитрую дребедень.
— Ты посмотри пока, а вопросы оставь на потом. На многие я, конечно, не отвечу, но кое-что расскажу, если интересно будет.
На первой странице аккуратным женским почерком было выведено несколько загадочных фраз:
"Мишенька, не называйте, пожалуйста, Юру зубилом. Разве может быть зубилом настоящий сучёнок. Ольга. 30.6.24.”
Следующий абзац я пропустил, так как не мог разобрать ничего, кроме подписи и даты:
“Ваш Олеша. 4.7.24."
Подпись меня заинтересовала, и я задал вопрос Лукичу, открывавшему железную коробку из-под монпансье, в которой хранились старые фотографии.
— Лукич, это что — автограф Юрия Олеши?
— Ты листай, листай да почитывай. Сам поймёшь, когда долистаешься до сути.
Я перелистал несколько страниц, исписанных разными почерками, останавливаясь только там, где не требовалось усилий для прочтения текста:
“Илья у Вали Лелю отбивает. Но просчитается злодей зубатый. Татьяна Николаевна, не пускайте злодея в дом.
В.Катаев”.
"Сегодня побит. Лямина в королевском гамбите, завтра побью Северцова-Персикова в Заяицком эндшпиле, а там и до мата Шервинскому рукой подать.
Булгаков”.
Подпись была размашистая, очень характерная и знакомая. Я вспомнил, как совсем недавно держал в руках толстенный том в белом ледериновом переплёте, по центру которого тем же почерком было выведено: “Михаил Булгаков. Избранное”. У меня почти не осталось сомнений, что Василий Лукич подсунул мне дневник, в котором знаменитый писатель и его друзья и знакомые обменивались шутливыми посланиями…
— Лукич, откуда у тебя эта тетрадь? Уж не в наследство ли ты её получил от Булгакова?
— Причём тут Булгаков?
— Но эта подпись точно принадлежит Булгакову! Здесь даже экспертизы не требуется.
— Экий ты быстрый! Экспертиза требуется на всё. Особенно на писанину. Да и смотря какая экспертиза.
Надо — признают, что Булгаков писал, не надо — докажут, что я сам всю книгу напридумывал.
— Ну, уж ты перегибаешь, Лукич, — засмеялся я, — это ж сотней почерков надо владеть, да и не только почерков, надо же знать, что писать, кому… Вот послушай:
Опомнилась, глядит Татьяна —
Медведя нет, она в сенях.
За дверью плач и треск стакана,
Как на больших похоронах…
— Под кого же вы работали, уважаемый Василий Лукич? Под товарища Пушкина? И чтобы скрыть свою контрреволюционную сущность, подписались фамилией Гольденберг?
— Эксперту по писанине, скажу я тебе, не положено было решать, под кого работает автор писанины или что было на уме у шутника. Может, ради фарсу писал или куражился в личное время. А, может, там корысть какая была. На это другие мастаки были. Живо могли нутро проинспектировать.
— Вот ты и не заметил, что у Пушкина-то, — Лукич погрозил пальцем, — чуть-чуть, да не так! Да ладно, дело не в этом. Только ты запомни, что проверять всё надо. Про этого Гольденберга я бы тебе много мог порассказать, порочил или не порочил он русскую культуру своими пасквилями — это разговор особый. А чтоб закончить про экспертизу, вот что тебе скажу. Даже когда надо было не признать почерк Ленина, собирали экспертизу, она и писала в заключении, что, мол, подделка высшей квалификации. Сколько людей через это пострадали. Ну, может, и не всегда страдали, а уж от эк