Д’Артаньян из НКВД: Исторические анекдоты — страница 31 из 67

— И вы продолжаете настаивать, — спросил Хаким, — чтобы я перевёл разговор с наших душ на, как бы это сказать, душу, которую имели в виду, давая вам задание?

— Где она была в прошлой жизни? — вопросом на вопрос ответил я, чтобы выиграть время.

— Поверьте, ничего интересного, — сказал Хаким, — мелкий вор и сутенёр, промышляющий в трущобах Марселя.

Я почувствовал, как мурашки забегали у меня по спине.

— А в позапрошлой? — спросил я севшим голосом.

— Ещё хуже, — заявил Савелий Александрович, — не очень удачливый мокрушник в Портсмуте. До этого — карточный шулер в Праге. Очень мелкий. Концов вы не найдёте ни в каких справочниках. Разве что покопаться в церковных книгах и полицейских архивах, если они сохранились.

Я опустил голову на руки. И вовсе не потому, что так уж был ошеломлён услышанным, а потому что понял, в какую историю я влип. И пока выхода не видел.

— И у этой души также есть свой последний каприз? — глухо спросил я, не поднимая головы.

— Есть, — вздохнул Савелий Александрович.

— И какой он? — я поднял голову и опёрся руками в стол.

Так садятся в машине, когда видят впереди большую колдобину. Но я видел не колдобину, а бетонную стену, в которую собирался врезаться на полной скорости.

— Итак, её каприз? — повторил я вопрос. Моя душа, видимо, тоже обожала острые ощущения. Недаром жила первую жизнь и была ещё непуганой.

— Её каприз? — переспросил Хаким и ответил, — её каприз — пуля!

— Пуля, — эхом ответил я, — значит, все ушли через пулю. Другими словами, всех пристрелили?

— Да, — виновато признался Хаким, — всех. И важна ещё одна деталь. Во всех случаях речь идёт о пулях, выпущенных полицией. В одной из жизней — самой яркой — он был полицейским сержантом. Его пристрелили свои при какой-то разборке по поводу денег и женщин.

— И что это значит? — голос у меня совсем сел. Я вытащил из-за окна недопитую “маленькую”, в аккурат на полстакана, и выпил залпом, занюхав пальцем.

— Ну, что ты замолчал, Хаким? — почти орал я. — Давай, договаривай!

— Что ты так разволновался? — поинтересовался Имакадзе с чисто азиатским садизмом, — он что — ваш родственник?

Эта несколько циничная фраза японца, как ни странно, привела меня в чувство.

— Он общий родственник всех нас, — ответил я, — ибо, как тебе хорошо известно, он отец всех народов. И японского тоже.

— Значит, — в тон мне заявил Имакадзе, — мы все скоро осиротеем.

— Ты хочешь сказать, что его тоже застрелят, как и всех? — спросил я, удивляясь спокойствию своего голоса.

— К сожалению, это так, — сказал Хаким, — я вас предупреждал, что лишние…

— Замолчи, — прервал я его, — ты понимаешь, что ты несёшь? Кто его застрелит?

— Полиция, как и всех, — спокойно произнёс Савелий Александрович, — если хотите, Василий Лукич, это долг полиции уничтожать таких, как он.

— В нашей стране нет никакой полиции, — выпалил я, хватаясь за соломинку.

— Это обобщённое название, — пояснил Хаким, — во многих случаях она называлась по-разному. Речь идёт не о названии, а о функции организации. Во все времена это были полицейские функции. Вы, Василий Лукич, тоже служите в полиции.

— Я служу в МГБ, — с некоторым вызовом заявил я, — а не в какой-то там вонючей полиции!

— Какая разница, — пожал плечами японец, — как это называть? Вы служите в политической полиции. Её можно называть ещё тайной полицией, можно — полицией безопасности. Суть дела от этого не меняется.

— Ты хочешь сказать, — рассвирепел я, — что мы пристрелим товарища Сталина?

— Выходит, что так, — согласился он, — больше некому. Когда полицейского доводят до крайностей, он стреляет. Хотя бы потому, что не умеет ничего другого. Это его рефлекс, инстинкт, если угодно.

— Послушай, Хаким, — сказал я, — ты понимаешь, что ты говоришь? Мне же об этом нужно начальству докладывать. Никаких других доказательств, кроме твоих слов, нет. Значит, ссылаться в рапорте мне придётся только на тебя. Ты представляешь, что с тобой будет, когда начальство всё это дело раскручивать начнёт? Поэтому, если ты решил надо мной посмеяться и всё это придумал, мой тебе совет — подумай ещё раз. Может, ты чего там перепутал? Ты же товарища Сталина в глаза не видел. Не могли ли тебе эти оккультные шутники кого другого подсунуть?

— Нет, Василий Лукич, — отвечает он со вздохом, — ошибка здесь совершенно исключена. Более того, всё о чём я рассказал, произойдёт очень скоро. И вы убедитесь, что я был прав. Есть карма, и от неё, дорогой Василий Лукич, никуда не денешься.

— Хорошо, — говорю я, — а если сейчас к твоим предупреждениям отнестись с должной серьёзностью и принять все меры, чтобы оградить товарища Сталина от любого контакта с… Ну, с теми, кого ты называешь полицейскими?

— Мне бы не хотелось, — тусклым голосом произнёс Хаким, — второй раз рассказывать вам анекдот о человеке, который, желая утопиться, прыгнул с моста и попал в трубу парохода.

— Значит, ничего уже не предотвратить? — пытался выяснить я.

— Увы, — без особой скорби ответил Хаким.

— Так, — подвёл я предварительные итоги, — теперь, гражданин Имакадзе, всё, что вы мне сообщили, изложите, пожалуйста, в письменном виде.

— Хорошо, — согласился он, — дайте мне ручку и бумагу.

— Пиши, — приказал я, — начальнику 3-го Управления МТБ СССР генералу-лейтенанту госбезопасности Белову Ю.А. Написал? Чуть ниже: от гражданина Имакадзе X., осуждённого по ст. 58-4, отбывающего наказание в учреждении п/я 7613. И излагай мне всё, что сообщил устно. Можешь начать так: “Благодаря моим нетрадиционным способностям прогнозиста, мне стало известно следующее…” Двоеточие — и излагай.

Он стал что-то писать, поминутно макая ручку в чернильницу, а я стал обдумывать сложившуюся ситуацию.

Итак, мне удалось благодаря порученному заданию преподнести товарищу Сталину очередной подарок ко дню семидесятилетия, то есть мне стало известно, что на товарища Сталина готовится покушение. Причём, не где-нибудь за океаном или в Белграде, а в недрах нашего родного ведомства. Как мне распорядиться полученной информацией, чтобы сохранить на плечах собственную голову и предотвратить надвигающийся катаклизм в стране? Потому что убийство Сталина любой из ветвей нашей службы, по моему мнению, должно вызвать сильнейшее потрясение в стране.

Но как оградить товарища Сталина от общения с ним? Задав самому себе подобный вопрос, я быстро понял, что именно это сделать совершенно невозможно. Охрана товарища Сталина — это мы, обслуга товарища Сталина — это опять же мы, врачи товарища Сталина — это мы, аппарат товарища Сталина — это опять же мы. Он сам создал подобную систему. Мы считались всегда боевым отрядом партии, но постепенно превратили саму партию в собственный идеологический орган, в какой-то маленький подотдел, в задачу которого входило исключительно оправдание наших действий.

Так что же мне делать? Добиться приёма у самого товарища Сталина? Безнадёжно. Мне открутят голову, когда я лишь об этом заикнусь. Доложить? Но кому? Генералу Белову? Представляю, что с ним случится, когда я произнесу первые слова. С кем же посоветоваться?

Тут я вспомнил, что у нас в академии сейчас работает преподавателем бывший шеф гестапо, группенфюрер Генрих Мюллер. Он у нас читал лекции по внутрикамерной разработке арестованных. Надо сказать, что в гестапо практика внутрикамерных разработок была куда лучше поставлена, чем у нас. Поэтому прежнего лектора, знаменитого полковника Родоса, из академии выгнали и из органов уволили, отдав кафедру папе-Мюллеру, как его все любовно называли. Кроме того, Мюллер вёл в академии интересный факультатив под названием “Теория заговора”.

На факультатив почти никто не ходил, но я не пропускал ни одного. Я помогал ему всё снимать и относить в технический кабинет. Он симпатизировал мне и ласково называл “Лукиц”, поскольку нашу букву “ч” произносил плохо. По-русски папа-Мюллер говорил довольно сносно, а я в годы войны тоже более-менее нахватался по-немецки. Так что мы отлично друг друга понимали. Правда, папа-Мюллер был, как и все бывшие гестаповцы, немного зациклен на евреях, но это нисколько не портило его лекций. Скорее, наоборот. “Для совершения переворота в любой стране, — учил Мюллер, — достаточно бросить булыжник в витрину какого-нибудь еврейского магазина. А там дело пойдёт автоматически”.

“Решено, — подумал я, — прежде чем что-либо предпринять, посоветуюсь с папой-Мюллером. Он точно подскажет, что делать”.

Пока я размышлял, Хаким закончил свою работу и протянул мне два листка бумаги. Я взглянул и обомлел.

— Ты, что! Издеваешься надо мной?! — заорал я, бросая листки на стол.

— А что вам не нравится? — удивился он.

— На каком языке ты это написал? — говорю я, тыча пальцами в иероглифы.

— На тибетском, — скромно признался Хаким.

— Почему на тибетском? — взвыл я. — Кто это будет читать?

— Потому что я не умею писать по-русски, — отвечает он.

— Что за ерунда! — возмутился я, — как это ты не умеешь писать по-русски, когда так отлично говоришь на нашем языке?

— Говорить я выучился в зоне, — продолжал он настаивать на своём, — а писать — нет. Согласно УПК, гражданин начальник, я имею право быть допрошенным на родном языке с переводчиком. Скажите спасибо, что я этим правом не воспользовался.

— Спасибо, — сказал я, подумав, что это даже очень хорошо, что показания Хакима написаны по-тибетски. Пусть читают! Никакого переводчика к этому материалу не подпустят и за версту!

Теперь что-то нужно было делать с самим Хакимом. Куда его девать? Не держать же его всё время в моей квартире. Надо позвонить генералу Белову и попросить дальнейших инструкций. Я уже был слегка удивлён, почему мне он не звонит и не интересуется, как идут дела.

— Вы имеете что-либо добавить к своим показаниям? — спросил я Хакима больше для формальности. К таким показаниям, как говорится, ни добавить ни убавить.

— Я ещё раз хочу предупредить, что у вас совсем не так много времени, как вы думаете, — сообщил он.