Да будем мы прощены — страница 22 из 102

о было глухо – родители бы тут же нашли тебе работу.

Так что играли мы тихо и подальше от чужих глаз, игрушки делая из того, что попадалось под руку. Отцовская обувь превращалась в отличный военный флот, лаковые туфли девятого размера плыли строем по ковру, источая запах кожи и ножного пота. А что у меня было авианосцем? Да серебряное блюдо из столовой. Когда мать увидела серебряное блюдо в окружении туфель, она заявила, что я не в своем уме. Как она не понимала, что ковер – это океан, поле боя? Она обозвала меня никчемным негодником, и помню, как я плакал, а Джорджа все это очень веселило.

Рядом ходят кругами две женщины, одетые в спандекс, – спортивной ходьбой, на самой грани бега. Они смотрят на меня, даже показывают руками – будто одна другую просит подтвердить, что я на самом деле здесь. Машу рукой – они не отвечают.

У теннисного корта нахожу старый мячик и бросаю его Тесси. Она срывается за ним, и мне приходится за ней гоняться, чтобы его отобрать. Она в восторге от игры, от невероятной шири и свободы, и бегает, бегает кругами без конца, пока наконец не выкапывает себе ямку в земле и устраивается разодрать желтого пушистика. Сейчас не сезон. Половина деревьев стоит голая, другие в унылой вечной зелени, а трава – клочковатое чередование зойсии и плевела.


Я сижу. Сижу в парке, в чудесный зимний день, – один. Тут так чертовски пусто, что нервы начинают гулять, когда вот так один посреди чистого поля. И на меня что-то находит. Это не совсем приступ тревожности, а скорее облако. Тяжелая темная туча, и она еще грознее оттого, что небо совершенно чисто. Все прекрасно, или должно быть прекрасно, если не считать, что приехала газовая камера и выгнала меня из дома брата. Я утопаю. Прямо здесь тону, в траве, ощущая ее, эту глубину, – а может, она всегда тут была. Если меня припереть к стенке, я бы сказал, что всегда это знал, знал, что верчусь, дергаюсь и выворачиваюсь изо всех сил, чтобы упасть помягче, чтобы выплыть, чтобы просто, блин, выжить. Но сейчас я это чувствую, чувствую, как тысячу лет назад в родительском доме – может быть, пять минут на качелях открыли во мне какую-то заслонку, – но все возвращается каким-то психическим приливом, и во рту противный вкус, металлический, стальной, и острое чувство, насколько все в этой семье друг друга ненавидели, как плевать было нам на всех, кроме самих себя. Теперь я чувствую, как глубоко разочаровала меня вся моя семья, как я в конце концов скатился вниз, стал никем и ничем, потому что так куда безопаснее, чем пытаться быть кем-то и чем-то, кем-нибудь и чем-нибудь перед лицом такого презрительного пренебрежения.


Смотрите на меня. Смотрите, что со мной сталось, смотрите, что я сделал. И мотайте себе на ус. Я даже не с вами сейчас разговариваю, а сам с собой. Я сворачиваюсь в клубок, клубок, в клубок из одного человека в дальнем закоулке парка. И не могу на себя смотреть – видеть нечего.

И всхлипываю, рыдаю, плачу так глубоко, так горестно, как только раз в жизни бывает, это вой, это рев.

Собака подходит ко мне, лижет мое лицо, уши, уговаривает перестать, но я не могу перестать, я только начал. И много лет, кажется, буду я так рыдать – смотрите, смотрите, что я наделал. Я же даже не алкоголик, а вообще никто, хрен с горы, Джо с соседней улицы, и это самое худшее, наверное, знать, что ничем ты не исключителен, ничем ни от кого не отличаешься. До того и за исключением того, что случилось с Джейн, я был самый обыкновенный, самый нормальный, и с самой свадьбы даже не спал ни с кем, кроме жены.

Смотрите на меня: пусть никто не выйдет и не скажет это вслух, но вы знаете не хуже меня, что я настолько же убийца, такой же убийца, как и мой брат. Не больше и не меньше.


– У вас все в порядке? – спрашивает молодой коп.

Киваю.

– Нам тут позвонили, что в парке человек плачет.

– Это запрещено?

– Нет, но не так чтобы часто бывает, тем более в это время года. С работы домой идете?

– Отставлен. А сегодня у меня в доме работает дезинсекция, мне велели уйти. Мне показалось, что парк вполне для этой цели подходит.

– Обычно люди едут по магазинам, – говорит он.

– Вот как?

– Ну да. Когда не знают, куда себя девать, едут, расхаживают по моллам туда-сюда, ну, и деньги тратят.

– Не подумал об этом, – отвечаю я. – Я не часто по магазинам езжу.

– Большинство так поступает.

– Даже с собакой?

– Ну, есть моллы открытые, есть закрытые.

Коп стоит и не уходит.

– Не хочу показаться невежливым, но здесь общественный парк, и я никого не трогаю и никому не мешаю.

– Бродяжничать здесь нельзя.

– А как вы отличите бродяжничество от прогулки в парке? На табличке написано, что парк открыт с семи утра до темноты. Я сюда пришел с собакой подышать свежим воздухом. Видимо, это не одобряется? Видимо, в этом городе прийти в парк считается странным и подозрительным поступком? Знаете, наверное, вы правы, потому что тут никого нет, ни одного человека, кроме вас и меня, и потому приношу извинения.


Погрузив в машину и собаку, и кошку, я еду вести занятия. Приезжаю к университету, паркуюсь в тени, оставляю каждому из зверей миску с водой на полу и приоткрываю окна – на улице чуть больше пятидесяти[4]. Оставляю их, понимая, что им не хуже и не лучше, чем если бы я припарковался возле дома.


– Сегодня темой нашего занятия будет «залив Свиней»…

Несколько студентов поднимают руки и заявляют, что эта тема их не устраивает.

– Почему?

– Я вегетарианка, – говорит одна из них.

– Это непатриотично, – подсказывает другой студент.

– Понимая вашу заботу, я все же продолжаю, как запланировано. И прежде всего должен сообщить, что эта акция была патриотической, пусть и неудачной – вдохновленная любовью нашего правительства к нашей стране. «Залив Свиней» – не ресторан и не фуд-груп, а название неудачной попытки свергнуть правительство Фиделя Кастро руками эмигрантов, обученных ЦРУ. План был идеей Никсона и разрабатывался при поддержке Эйзенхауэра, но приведен в исполнение был лишь после того, как пост президента занял Кеннеди. В ретроспекции идея новой администрации взять на себя ответственность за выполнение тайной операции, запланированной прежней командой, кажется сомнительной. Роль Никсона в организации обучения кубинских изгнанников силами ЦРУ была весьма значительной, и об этом написано в книге Никсона «Шесть кризисов». Все же вполне можно предположить, что многие дела в нашем правительстве передавались от одной администрации другой – что показывает история войны во Вьетнаме или более близкой к нашему времени – в Ираке. Провал попытки Кеннеди свергнуть Кастро, хаос, в который превратились тщательно разработанные и вдруг измененные планы, разозлили Никсона и его «коллег» до невероятной степени. Интересно отметить, что некоторые участники этого события со стороны ЦРУ снова всплыли в истории Уотергейта.

Студенты смотрят на меня пустыми глазами.

– Что-нибудь из сказанного вам знакомо? – спрашиваю я.

– Не-а, – отвечает вегетарианка.

Я несколько отпускаю веревку, даю разговору уйти в сторону. Говорю о том, что история любит повторяться, о важности осознания самих себя, своих корней. Мы говорим об истории как о нарративе, о разворачивающемся повествовании, куда вписывается и малое, и огромное. Мы говорим о том, как мы узнаем новое, как ведем исследование, что значит изучать, что значит продумывать. Говорим об исторических документах, о том, как изменилась жизнь в эпоху Интернета и дисковых накопителей. Я спрашиваю, с какими материалами они работают.

– С текстами, – говорят они. – Как вот если с кем-то встречаешься или с кем-то ругаешься – текстовые сообщения сохраняешь.

– Мы их не распечатываем, – добавляет кто-то. – Это неэкологично.

Я спрашиваю, какие у них первые воспоминания, когда они узнали, что существует большой мир, кто самый влиятельный человек в стране. Обычно это бывает кинозвезда или спортсмен-звезда, но не президент.

Я напоминаю, что они сейчас должны работать над статьей, в которой им полагается определить и сформулировать собственные политические взгляды и противопоставить их или сравнить со взглядами ведущих политических фигур.

– Это же трудно, – говорит один студент.

– Для некоторых, – соглашаюсь я, резко заканчивая занятие.


Я возвращаюсь к машине. Кошка с собакой живы-здоровы, хотя вонь чудовищная. Кошка в приступе паники разодрала пассажирское сиденье и использовала его как туалет. Домой еду, дыша только ртом.


В доме на полу нахожу записку. «Тебя ждет большой сюрприз».

Запах дезинсекции все еще держится. Достаю всякие тряпки-щетки-жидкости для чистки и возвращаюсь к машине. Кошку отношу в дом – надеюсь, астмы у нее нет, – счищаю дерьмо и отмываю разодранный салон, насколько это возможно.

Из подвала вытаскиваю старый сетчатый шезлонг, устанавливаю его на заднем дворе. Нахожу старый арктический спальник, как-то устраиваю себе постель и заваливаюсь спать. Просыпаюсь только от лая Тесси. Выходя из-за дома, замечаю стоящий у тротуара фургон.

Открывается пассажирская дверь, оттуда выходит человек азиатской наружности и держит в руках белый квадратик. Записка!

– Что вам угодно? – спрашиваю я.

– Меня весьма достал человек, который тут живет. Вы его знаете?

– Кто это?

– Некто Сильвер.

– Я Сильвер.

– Где вас носит? Я вам оставляю сотни записок, как забытая любовница!

– Каким образом это со мной связано?

– У меня для вас большая посылка. Я многие недели езжу тут с вашим барахлом. Надо бы дополнительную плату взять.

– Что за барахло?

– В моей машине ящики вашей жизни. Куда их вам?

– Ящики моей жизни?

– Барахло из вашей квартиры.

Он открывает задний борт фургона.

Азиат и его напарник вносят в дом коробку за коробкой. В гостиной у дальней стены они возводят новую стену из коробок, несут еще и еще, и комната превращается в инсталляцию, в декорацию пещеры. Что поразительно – все коробки совершенно одинаковые: белый картон без маркировки, каждое ребро на четырнадцать дюймов. Если у меня и был какой-нибудь предмет, не влезающий в эти габариты, мне его уже никогда не увидеть.