Молчание.
– Я был у твоей мамы.
Молчание.
– Мы хорошо поговорили.
Из-за стены слышен голос жены, совладелицы пансиона:
– Чего?
– Ничего, – отвечает муж.
– Ты меня позвал по имени.
– Я молчал. Это тот постоялец из комнаты Лори, он с кем-то разговаривает.
– У себя в комнате?
– По телефону.
– Он тебе не кажется подозрительным?
– Нет, – отвечает муж, – не кажется. Это ты подозрительная: что ни день, а про кого-нибудь спрашиваешь, не подозрительный ли он. Такая подозрительная, что понять не могу, зачем тебе захотелось открыть пансион.
– Джейсон? – спрашиваю я. – Я тебе звоню по сотовому, ты меня слышишь?
– Да.
И снова молчание.
Что он думает, интересно, о том, зачем я звоню? Ему мать сообщила, что я к ней приходил? Не думает ли он, будто я ему звоню сказать, что у его мамы слишком много в холодильнике банок с истекшим сроком, что знаменитая жестянка с печеньем почти пуста и очень тревожит мысль, что она вообще, быть может, не будет больше полна?
– Джейсон, я звоню извиниться от имени всей нашей семьи. Не знаю точно, что случилось тогда в подвале, но я действительно прошу прощения.
– Я этого не помню, – говорит он.
– Как ты можешь не помнить? Твоя мать сказала, что это и сделало тебя геем.
– Ей необходимо думать, будто что-то «случилось», из-за чего я стал геем. Как будто недостаточно было жить с ней. В нашей семье геев полно.
– Кто у нас гей?
– Тетя Флоренс, – говорит он.
– Не может быть!
– Может. И двоюродный дедушка Генри, и его друг Томас. А в нашем поколении – Уоррен и Кристиан, который хочет стать Кристиной.
– Кто еврейского мальчика называет Кристианом? – спрашиваю я и замолкаю. Вдруг меня осеняет. – Джейсон, это с тех пор у тебя душевная травма?
– Не знаю.
– Ты не хотел бы рассказать кому-нибудь? – спрашиваю я, ставя телефон в режим спикера, чтобы ухо потом не горело.
– Кому, например? – спрашивает Джейсон.
– Ну, не знаю. Кстати, слышал ли ты…
– А то бы я не слышал. Весь мир слышал, на первой странице «Нью-Йорк пост» было. Что толку пережевывать?
Он в крайнем раздражении.
– Кто там орет? – спрашивает жена-совладелица у мужа. – Этот, что в комнате Лори, на кого-то орет?
– На него орут, – отвечает муж.
– Ты зачем звонишь? – спрашивает Джейсон.
– Не знаю. Лечащий врач Джорджа просил меня собрать информацию о родственниках. Я пошел к твоей матери узнать, из-за чего была ссора…
– Шарики из мацы, – говорит Джейсон таким тоном, каким напоминают общеизвестный факт.
– Да, теперь я знаю. И когда я у нее был, она мне рассказала, что произошло в подвале.
– Ты там был при этом, – говорит он. – И вот так ничего не заметил?
– Очевидно, – отвечаю я. – Но я хочу извиниться от имени своей семьи. – Перевожу дыхание и начинаю снова, чуть тише: – Можно тебе задать вопрос?
Долгая пауза.
– Можно, – разрешает он наконец.
– Твой отец умер? Твоя мать говорила, что он «ушел».
– Он уехал.
– В каком смысле?
– Он уехал в деловую поездку и не вернулся. Не позвонил и не написал.
– Она сообщила в полицию?
– Нет, оставила так.
– Ты его искал?
– Через много лет.
– И как?
– Он скрывался. Сказал, что ему нужно было уйти. Что мать от него хотела больше, чем он мог дать. Что это как-то меня касается, он будто и не замечал.
– Джейсон, я прошу прощения, – говорю я, повторяясь. – Если хочешь как-нибудь увидеться – выпить, вместе провести выходной, китайской дурацкой еды поесть в пятницу вечером, дай мне знать. Ты мой телефон знаешь?
– Да, у меня определился.
– Ну, буду надеяться, что ты перезвонишь. Доброй ночи, Джейсон.
– Ничего не слышу, – говорит через минуту жена.
– Может, он спит, – отвечает муж.
– Не бывает так, чтобы говорил – и вдруг заснул.
– Ну, хорошо, может, читает.
– Вряд ли, – говорит она.
– Да какая разница? Будет мне хоть минута покоя? Может, он думает.
Крошечная постель в крошечной комнате, и у меня – минута ясности. Я – взрослый человек, который так и не стал взрослым. Как Оскар в «Жестяном барабане» – отказался расти.
Просыпаюсь ночью. Тихие скребущие звуки, а потом начинается: «ээ-ох», «ээ-ох», – как разболтавшаяся пружина кровати, как человек, занимающийся сексом. Первая мысль: мотельные пружины! Ритмичный скрип дешевых, разболтавшихся пружин. Прислушиваюсь к стене – ничего. К другой – все те же разговоры мужа с женой. К полу. Там телевизор.
Гляжу на хомяка. Он застывает, сжавшись, пойманный на месте преступления, бусинки глаз встречаются с моим взглядом. Круглое хромированное колесо уже не вертится, но все еще покачивается взад-вперед, замедляя движение.
– Ты? – спрашиваю я.
Хомяк шевелит носом.
– Я? – будто спрашивает он, удивленный не меньше меня.
Утром я просыпаюсь с чувством, будто вернулся после долгой поездки, и во рту держится вкус вчерашнего стейка. Ощущение не неприятное, но к завтраку лишнее.
Голова прошла.
Я еду с Нейтом в церковь. Капелла школы, построенная из невероятно старых камней – их притащили прямо из Англии, – просто идеальна. На витражах в технике Тиффани – мозаика на библейские сюжеты. Школьный капеллан представляет женщину-раввина, и она говорит так, будто избрана напомнить нам то, что мы и без нее знаем: мы – люди, со всеми людскими пороками, и наша человеческая сущность, наше человеческое сознание подразумевают сочувствие, доброту и смирение. Ее выступление похоже не на лекцию, а на опрос: она ставит перед нами вопросы, будто ей интересно наше мнение.
– Что значит – приносить пользу? – спрашивает она. – Для чего это делается – ведь не для улучшения резюме, чтобы попасть в колледж? Что движет человеком, что волнует его? Что лучше – быть в гуще своей культуры, своей традиции – или чувствовать, что ты вылетел на обочину и безнадежно отстал? В любых вопросах самое главное – быть участником, а не посторонним наблюдателем.
К моменту окончания службы мы испытываем подъем чувств, ощущаем духовную мотивацию и готовы начать новую неделю с новыми силами. Мне понятно, что нравится в этом Нейту: настрой речи, родительский добрый совет, которого в ином месте ему не получить.
При выходе молодая раввинша, школьный капеллан и директор – теперь уже в штанах – выстраиваются в эрзац-шпалеру. Трудно пройти мимо, не пожав руку. Не знаю почему, но меня сильно подмывает сказать что-нибудь вроде «Шабат шолом» или «Да пребудет с тобой Сила». Но я сдерживаюсь.
Мы выходим на лужайку. Все в воскресной одежде, закутанные в зимние пальто, смотрят в синее небо, на высокие белые облака. В центре лужайки открывается огромный ящик, из него вытаскивают толстый старый канат, раскладывают. Люди достают из карманов перчатки, другие раздают рулоны клейкой ленты, ею обматывают себе руки, отрывают прямо зубами и передают дальше. Одна женщина бинтует руки медицинским бинтом – они становятся похожими на раненые лапы. У всех на руках что-то есть: автомобильные перчатки, митенки, перчатки для гольфа, просто по куску войлока в каждой руке, у кого-то на одной руке лыжная перчатка.
– Что это? – спрашиваю я Нейта.
Канат растянули полностью. Он старый, тяжелый, такие бывают на старинных верфях. Сейчас уже таких не делают, его нигде не купить.
– Традиция, – говорит Нейт. – Уик-энд завершается перетягиванием каната – учащиеся против родителей. А канат с того корабля, на котором прибыли в Америку отцы-основатели. Он жуть до чего стар, и никто не знает, отчего до сих пор цел. По идее, он давно должен был лопнуть.
– А с руками что они все делают?
– От каната рукам чертовски больно. Он обжигает.
И у всех на ногах горные ботинки, туфли для гольфа, футбольные бутсы, каблуки, которыми можно врыться в землю, снеговые цепи – народ явно относится серьезно и подготовился заранее. Многие снимают пальто.
– Чтобы движения не стесняло, – объясняет один из них.
Люди занимают позиции вдоль каната: впереди пятеро мужчин, потом мужчина – женщина, мужчина – женщина, до самого конца, где опять одни мужчины. Некоторые застенчиво стоят в стороне, то и дело оправдываясь: замена колена, или двух бедренных суставов, или плечевого два месяца назад, шунтирование всех коронарных сосудов. Несколько мальчиков в гипсе, на костылях, один в кресле-каталке, и я задумываюсь: он оказался в кресле до того, как попал в школу, или это здесь случилось?
Я смотрю и вдруг вспоминаю, как мы с Джорджем играли в перетягивание каната. Тяну изо всех сил, и вдруг Джордж отпускает свой конец, я лечу назад и плюхаюсь на задницу в кучу битого стекла.
– После вчерашнего я еще никакой, – говорю я Нейту. – Так что на этот раз пропущу.
– Без проблем, – отвечает он, спеша занять место среди своих.
Гремит выстрел. Я поднимаю глаза и вижу директора со старинным пистолетом в руке. Воняет порохом, рука у директора в черных полосах и будто дымится.
Соревнование началось. Я не могу отвести глаз от женщины в куртке из вареной шерсти, белокурые локоны схвачены сзади лентой, чтобы не падали на лицо, губы раздвинуты в оскале, зубы стиснуты, тянет канат так, будто жизнь от этого зависит.
– Замечаю, вы глаз не сводите с моей жены. Вы ее знаете? – спрашивает меня сосед. Рядом с ним мужчина с ампутированной до колена ногой.
– Лицо знакомое, – отвечаю я. Не потому, что это правда, а просто не знаю, что еще сказать.
– Она из Мидлбранчей, – говорит он. – Семья древняя. Кто-то из них жил в одной комнате с Беном Франклином во Франции в тысяча семьсот пятьдесят третьем году. Чертовски интересный дневник вел.
– А как вы познакомились? – спрашиваю я.
– Я тут учился, а она с двумя еще подружками из «Школы Эммы Уиллард» приехала навестить брата. Странно, не правда ли – жениться на девушке, с которой познакомился в четырнадцать?
– Может, это самое лучшее. В юности есть великая ясность.