Да будем мы прощены — страница 93 из 102

– Бывает, – киваю я.

– А потрясать должно другое, – продолжает Черил. – Что такое не происходит чаще. Что каждая говорит, как полюбила своего ребенка сразу, как он родился, и никто не скажет честно, как это тяжело и трудно. Так что удивляет ли меня, что какая-то дама утопила своих детей и застрелилась сама? Нет. Да, это печально. Жаль, что люди не заметили ее страданий и борьбы, жаль, что она не могла попросить помощи. Потрясает меня здесь, насколько мы одиноки. – Она замолкает и внимательно смотрит на меня: – Ты с виду изменился.

У меня отрыжка пиццей, тортом, оранжадом и чаем Лондисизве. Странно, что при этом сине-зеленый дым не валит изо рта.

– Я по тебе скучала, – говорит Черил. – Понимаешь, мы очень о многом просто не говорим, все секс да секс, но я смотрю на тебя и вижу: ты прошел большой путь.

– Какой?

– Ты теперь человек.

– А раньше кто я был?

– Бревно, – отвечает она.

Я отдаю ей подарок, который для нее привез: старый деревянный фаллос.

– Дилдо? – удивляется она.

– В Африке это важный символ.

– Он мне должен напоминать о тебе?

– Не обязательно.

– Дети видели, как ты его покупал?

– Не-а.

Я лежу на диване, Тесси у ног, положив мне морду на бедро, одна кошка у меня за спиной, другая на шее. Проваливаясь в сон, я думаю, как просыпается и спешит к завтраку вся деревня…


Несколько дней мы еще держимся в зоне «ни здесь, ни там», в декомпрессии, в адаптации. Дети едят, пьют и смотрят телевизор.

Для меня это период реорганизации, осознания, что необязательно все должно быть как до сих пор. Мне не хочется терять той открытости, ощущения широких возможностей, которое возникло у меня в поездке. Для Эшли, Нейта и Рикардо мир уже никогда не будет таким, как был, и то же во многом верно для Мадлен и Сая. Я впервые понимаю, что если желаешь перемен, то надо идти на риск, на свободное падение, на неудачу, а еще – что надо покончить с прошлым. Для меня это значит дописать свою книгу. А что потом? Снова в школу, изучать религию, зулусскую культуру, литературу? Стать пригородным риелтором? Вопрос не куда время девать, а как распорядиться жизнью. Жизнь как валюта – где ее тратить? Каков наилучший курс? Я ограничен лишь тем, что могу намечтать и чем разрешу себе рисковать, и самим фактом существования детей определяется, что не могу я в поисках себя спрыгнуть с глобуса. Бессмысленным кажется просто жить, чтобы жить, если нет какой-то большей идеи, какого-то ощущения, что улучшаешь жизнь других.


Нейт и Рикардо при каждой возможности пересказывают, как нас захватывали, и каждый раз развивают тему: что происходило, что они подумали и что они стали бы делать, если бы эти бандиты «что-нибудь попытались». Рикардо стал бы подбирать камни и в них кидать. Нейт бы их «отключил», пользуясь боевыми искусствами, которым его научили. Когда меня спрашивают, я говорю, что попробовал бы договориться – уговорить их оставить это дело, – и меня бы ограничивала лишь неспособность говорить на их языке. При каждом пересказе у ребят появляются новые подробности. Так для них раскрывается событие, приходит осознание, что это, черт побери, было по-настоящему страшно, что нас могли убить, похитить, угрожать увечьем, а мы очень мало что могли бы сделать. Пересказ истории проясняет, насколько мы на самом-то деле были бессильны. А еще меня беспокоит, что, когда они пересказывают, Эшли молчит. Она в каком-то смысле была уязвимее нас всех: она – девочка, она – ребенок, приз и героиня. Мальчики ничего не говорят об этой стороне дела, но я о ней думаю и много думаю. Наверное, Эшли тоже – потому она и стала вопить на обочине. Потому-то и включилось усвоенное на уроках выживания.

Африка одновременно и очень далеко, и постоянно здесь, как экран театра теней, за которым я двигаюсь.

Постоянно пью чай Лондисизве, и он, кажется, помогает.

Я готовлю, мою, убираю и собираю огромные сумки с месячными запасами простыней, наволочек, спрея от насекомых, марок и бумаги, рубашек, шортов и купальных костюмов, испытывая при этом кризис личности – для которого я слишком стар – на фоне волны жара и троих детей, которые в этот уик-энд уезжают в лагерь. Мы с Эшли обсуждаем вопросы «отношений» вдали от дома и подтверждаем, что не должно быть никаких обменов физическими приятностями между детьми и взрослыми – и ей не следует иметь физических контактов ни с кем, кто старше трех лет, и все ее действия должны быть ограничены «мягкими искусствами» – термин, созданный мной для данного случая. С Рикардо мы пересмотрели план, который я составил с коллегой доктора Таттла, чтобы постепенно снять Рикардо с медикаментов, и много пунктов добавили. С Нейтом прошлись по его летнему чтению и дополнительным проектам.


За ужином Сай вздымает стебель брокколи, как дерево, и спрашивает:

– Это что? Вечнозеленое дерево? Клен? Не могу определить, а потому и есть не могу.

– Брокколи, – подсказывает Эшли. – Не дерево, овощ такой.

– А, ну-ну, – отвечает Сай.

– Рискни попробуй, – подначивает Рикардо, и Сай пробует.

– А, ну-ну, – говорит он. – Забыл, я же знаю: это брокколи. Его Мадлен делала с таким отличным соусом!

Я спрашиваю Мадлен, не против ли она, что я отклонился от ее рецепта.

– Вот ни капельки, – отвечает она. – Никогда в рот не могла взять этого дерьма, я для ребенка готовила.


В третью субботу июля Эшли уезжает в лагерь на месяц. В воскресенье мы все везем мальчиков к автобусу, стоящему на церковной парковке – той самой, где Аманда нашла в мусорном баке бумажник Хизер Райан. Я вижу этот бак в углу, но ничего не говорю – тут некому говорить. Тетка Рикардо Кристина тоже приезжает проводить – она приготовила ему с собой в автобус гигантский завтрак.

– Ты его используй, чтобы подружиться с ребятами. Делись, – шепчу я, отсылая Рикардо.

По дороге домой мы заезжаем в питомник и набиваем багажник растениями – несколько новых роз, петунии, герань, помидоры-черри, кабачки и редиска, потому что Сай говорит, что всегда хотел быть фермером. Остаток дня мы проводим во дворе.

– Скучаешь по Аманде? – спрашиваю я у Мадлен.

– С детьми сложно, – отвечает она. – У тебя свои идеи, а у них свои. Очень многого мы друг о друге не знаем.

Мы сажаем розовый куст от имени Аманды, и впоследствии я замечаю, что Мадлен часто с ним разговаривает.

Как-то днем, когда Сай дремлет, она мне рассказывает, что была у нее подруга, «очень красивая соседка, у которой муж тоже допоздна работал в городе. Она была изобретательна во многих смыслах, которые Саю и в голову…»

Мадлен обрывает речь, и я задумываюсь, были они любовницами или все-таки просто подругами.

Перед ужином мы слегка выпиваем. На ужин жаренный на гриле сыр и летний гаспаччо, о котором Сай говорит, что этот суп хочет стать «Кровавой Мэри», когда созреет.

В доме невероятно тихо, странно-гулко.

– Тишина уши рвет, – говорит Сай.

И мы с ним согласны. Слишком тихо.

Ночью я натыкаюсь на Мадлен. Она сидит в кресле-качалке, задрав рубашку и вывалив морщинистую грудь, а у этой груди – один из младенцев Эшли. Она так спокойна, в таком мире с собой, что я ничего не делаю, только накрываю ее одеялом с дивана.

– Она еще не разучилась, – говорит Сай.

– Долго их не будет? – спрашивает Мадлен, поглаживая младенца.

– Месяц, – отвечаю я.


В понедельник утром сестра собакогулятеля приходит посидеть днем с Саем и Мадлен, а я возвращаюсь в город на работу.

На летнее время в дресс-коде юридической фирмы сделаны послабления: джинсы, сирсакеровые костюмы – и люди в рубашках с короткими рукавами больше похожи на бухгалтеров с футлярами для авторучек, чем на цвет юридической мысли.

Рассказы в приличном виде. Чинь Лан работала усердно: все затранскрибированы, отредактированы и вычитаны. Я еще раз их просматриваю, вношу несколько мелких изменений и до перерыва возвращаю Чинь Лан для окончательной отделки. Помня свой последний разговор с Джулией Никсон Эйзенхауэр, я звоню ей и снова предлагаю представить рассказы в печать. В тот же день принимается решение послать их от имени фирмы в пять или шесть мест одновременно. Учитывая медлительность, с которой вообще все происходит, и сперва горячий, потом холодный ответ на предложение представить в печать, я удивлен, как быстро идея набирает ход.

Один из партнеров составил черновик письма, сообщающего о совершенно неожиданном повороте в сфере никсоноведения: о литературных рассказах, написанных РМН, которые собрал и обработал известный никсоновед Гарольд Сильвер. Миссис Эйзенхауэр утверждает проект письма и в тот же день уезжает с курьером.

Позднее, вечером, у меня звонит телефон.

– С вами говорит Дэвид Ремник из «Нью-Йоркера».

Я молчу, ожидая какого-то продолжения. Вроде записанного объявления: «Мы звоним вам, чтобы предложить невероятно выгодные условия подписки…»

– Надеюсь, я не помешал? – спрашивает он.

Я уношу телефон в другую комнату, оставляя Мадлен и Сая перед телевизором.

– Я знал вашего брата, – говорит Ремник. – Не слишком близко, но знакомы были.

– Не подумал об этом, – отвечаю я.

– Ну так слушайте. Мы очень заинтересованы в этом рассказе, но, прежде чем продолжить, я должен быть уверен, что он подлинный.

– Насколько мне известно, так и есть.

Я объясняю, как возник контакт с родственниками Никсона и откуда взялись коробки.

– Сколько рассказов написал Никсон? – спрашивает Ремник.

– Примерно тринадцать, – отвечаю я и вдруг начинаю сомневаться: не нарушил ли я соглашение о конфиденциальности?

– Вы меня слышите?

– Да, – говорю я. – Но мне, пожалуй, пора.

– Как бы вы охарактеризовали другие рассказы? – спрашивает Ремник. – Личное, политическое, похожее по тону на то, что мы получили? И это действительно вымысел?

Я отвечаю как можно более сдержанно. Когда разговор заканчивается, чувствую себя выпотрошенным, но восхищаюсь техникой Ремника. Звоню миссис Эйзенхауэр домой. Представляю, как она сидит на диване в старомодной строгой гостиной – полинявший памятник иной эпохи.